Был в канцелярии полка, читал приказ (No 128): завтра я вступаю на дежурство караульным начальником на гауптвахте. Это против скверика, в десяти шагах от квартиры Бермонта. Последнего вижу каждый день: все справляется, работаю ли я (пишу ли историю).

...А в сущности говоря, и писать-то пока не о чем, разве что о кутежах, которые угрожающе разрастаются по ресторанам и кафе. Потоцкий покачивает головой (хотя сам выпить мастер).

Кочан рассказывал, что где-то на окраине города наш офицер избил еврея за то, что тот не козырнул (штатский-то!). Оказывается, что офицер по каким-то причинам трудно различал вокруг себя предметы и поэтому все требовал у еврея, чтобы он ему показал свои погоны и назвал часть, в которой служит.

Абракадабра! Будет худо, если этот болезненный надлом обозначится губительной трещиной в бригаде и вовремя не залечится начальством.

...Евреинов бунтарствует; являясь в батальон, "чешет морды". Слышу первый раз, что и в добровольческих рядах "это случается". Поручик Владыкин рассказывал, что сегодня Евреинов избил солдата за то, что тот, будучи дневальным, полулежал на кровати и с кем-то переругивался, а дверь в коридор была отрыта и снизу, с улицы в казарму проник какой-то старикашка -продавец мыла и ниток. Удивительно! Если это зло (мордобитие) разовьется -худо удвоится. Надо побеседовать на эту тему с Бермонтом. Он, кажется, не любит так жестоко шутить с психологией солдата.

29 июня.

Дежурство мое отметилось интересным явлением. Около часу ночи я вышел в сквер, напротив караульного помещения, приказав караульному унтер-офицеру в случае надобности позвать меня.

После затхлой караулки воздух в сквере показался опьянительным. К тому же и ночь была чудесна: за тонкими черными колонками деревьев золотым осколком поблескивал месяц, а рядом со мной, точно прижавшись к ногам, стояла густая тень...

У забора слышались какие-то шорохи: вероятно, на скамьях шептались парочки. Все это создавало картину необыкновенного покоя и почему-то напоминало наши глухие углы в Путивле, над синим изломанным Сеймом. Расхаживая вдоль канала, я различал мурлыканье солдат -- они пели свою любимую: "Умер бедняга в больнице военной, // Долго родимый лежал -- // Эту солдатскую жизнь постепенно // Тяжкий недуг доконал..."

Я им не мешал (караул и вдруг поет!). А не все ли мне равно? Я твердо знаю, что часовые все на местах и безусловно бодрствуют. На минуту солдаты замолкли, и вдруг среди тишины за забором на углу сквера раздались громкие крики женщины. Я бросился туда.

Что это такое? -- крикнул я какому-то военному: при лунном свете на его плечах забелели погоны.

-- Да видите ли, она сопротивляется, не хочет идти в караульное помещение, -- ответил мне сипловатый голос.

Мужчина и женщина опять завозились на дороге. Я перепрыгнул через забор и добежал к ним, резко отстранил мужчину. Это оказался судебный следователь Селевин 12.

-- Позвольте, -- возвысил он голос, -- вы кто такой?

-- А вот, пожалуйста, в караульное помещение, мы с вами объяснимся.

Селевин поправил фуражку и, придвинувшись ко мне вплотную, проговорил:

-- Вы караульный начальник? Будьте любезны, прикажите вашим солдатам усадить эту женщину в карцер до утра: причину ареста я вам объясню.

Солдат мне звать не пришлось -- женщина сама пошла за нами. При свете лампы я разглядел ее: это была молоденькая, тонкая барышня с свежим лицом, в голубом шелковом платье; на огромных белокурых волосах воздушно покачивалась черная шляпа. Белые перчатки и элегантный зонтик, который она небрежно перекидывала из руки в руку, как-то неуловимо придавал ей вид курортной беспечной девицы.

Она приподняла лицо и оглядела нас без всякой боязни: я заметил -- ее синеватые глаза выжидательнр поигрывали.

-- Ну, голубушка, присядьте, -- сказал ей Селевин. Девица безмолствовала. Мы вышли с Селевиным на улицу, он, торопясь, доложил:

-- Две недели я выстерегал ее и, наконец, застукал.

-- Кто она, и за что вы арестовали ее? -- спросил я.

-- Ее фамилия Дитман, она местная коммунистка. В бытность здесь первых белых отрядов в 1918 г. она за ними наблюдала, а когда Митаву забрали красные, она выдала чекистам из оставшихся в городе белых около 300 человек: все они были расстреляны. Я следил за ней долго, сегодня мой офицер (он ухаживал за ней месяц ради этого) договорился с ней до хорошей откровенности. Как видите, я зацапал ее в ту самую минуту, как она возвращалась со свидания...

-- Что это значит, "до хорошей откровенности"? -- спросил я.

Селевин уклончиво ответил:

-- Девочка она неглупая, но, знаете, со всяким может случиться беда, если неумело играть в любовь.

Я выразил недоумение. Селевин пожал плечами, как бы в свою очередь выражая сожаление, что не может всего рассказать, и тихонько произнес мне в ухо:

-- Завтра утром я произведу допрос, вы уж продержите ее благополучно до моего прихода (он подчеркнул слово "благополучно" и почему-то хитро улыбнулся). Мне это не понравилось, я ответил:

-- Г. Селевин, вы, конечно, оставите у меня записку с полным обозначением имени девицы и причины ее ареста.

-- Записку? Я думаю, это будет лишним.

-- Вы думаете? В таком случае под арест я ее не принимаю.

Селевин замигал серыми неприятными глазами и сухо проговорил:

-- Если вам угодно -- я оставлю требуемую записку.

-- Пожалуйста... Вы, разумеется, изложите в этой записке и вашу просьбу на имя караульного начальника принять арестованную на гауптвахту?

Мы зашли в караулку. Селевин нервно стал выводить на клочке бумаги строки, искоса поглядывая на бессловесную девицу. Та равнодушно зевала, нагло постукивая концом зонтика о туфли. Откланявшись, Селевин ушел. Девицу я приказал отвести в карцер. Она игриво сверкнула глазками и вдруг сделала сердитое лицо.

...На рассвете мне доложили, что барышня упала с нар на цементный пол, катаясь в схватках, и вся посинела.

Я подошел к карцеру и заглянул в маленькое окошечко: действительно, она лежала на полу, юбки ее были отброшены выше колена, обнажая маленькие ножки в серых прозрачных чулках. Вся она как-то уродливо скрючилась, растрепались обильные волосы, которые почти закрыли ее лицо.

Я приказал открыть дверь; вместе с солдатами мы уложили ее на нары, после чего я вызвал доктора. Осмотрев ее внимательно, доктор шепнул мне лукаво:

-- Бабенка прикидывается, я дал ей нюхнуть спирту -- сразу очнулась. Уж и облила она меня взглядом, точно раскаленным оловом! Ну, прощайте. Ежели будет биться и крючиться -- не тревожьтесь. Я загляну еще раз.

И, покашливая, выбежал.

Барышня лежала спокойно до прихода Селевина. Наверху, над караульным помещением была его канцелярия. Придя около 11 утра, он вызвал ее к себе в кабинет. В одиннадцать, сменяясь с дежурства, я передал ее новому караулу.

Уже у ротного помещения караульный унтер-офицер, виновато поглядывая на меня, проговорил, оскаблясь:

-- Эх, г. капитан, и барышня же... Когда переносили ее на нары, у меня даже руки задрожали, до чего хороша...

-- Да что ты?

-- Ей бо-о... Да не вжели она коммунистка? От, беда -- хоть не ходи до проклятых бабьев.

И с притворной злобой отплюнулся.

30 июня.

У кн[язя] Ливена совсем небольшой отряд (1200--1500 человек). Орудий -2 (легкие, 3 д[юй]м[овые]), пулеметов до 12 (Максима, Кольта и Гочкиса). Офицеры его щеголяют по улицам в фуражках с синим околышем -- эту форму они придумали для себя недавно. Все они смотрят на нас с легкой неприязнью, совершенно, впрочем, непонятной.

Кажется, они готовятся к отъезду на фронт ген[ерала] Юденича. Оттуда благоприятные вести: войска Юденича крепнут, в редких стычках с красными бьют их; морально -- сильны, и есть много веских оснований верить, что боевые действия (наступление, к которому он готовится) будут выиграны у большевиков.

В Митаве летают слухи, что, вероятно, мы последуем примеру ливенцев -что-то не верится.