Не пришлось тебе, болярыня, покоиться в усыпальнице с пышным новосильцовским гербом и мраморным надгробием, на принадлежавшем тебе по праву месте, рядом с прадедами твоими и прабабками... Как ласково встретили бы они свою замученную внучку...

x x x

...В серенький весенний день - это было в конце апреля - я шел на станцию. Уже не в кирзовых пудовых котах, а в галошах Юры. Они пришлись впору по шерстяным носкам, также подаренным им. Мы решили, что так я выгляжу пристойнее, да и ходить легче - ноги продолжали отекать. Нашлись у Юры и летние брюки, гимнастерка - все очень короткое, но выстиранное и заштопанное. Не расстался я только со своей задубевшей от тяжкой службы телогрейкой: предполагалось, что в Москве тепло и я оставлю ее в вагоне.

На спине горбилась порядочная торба с хлебом. С ним очень повезло. В те поры в лагере выпекали хлеб из американской крупчатки - своей ржаной муки не было, - и мне выдали три пышные буханки белейшего хлеба, какого я очень давно не видел.

Велико было искушение наесться до отвала, но много сильнее предостерегающий голос: теплый мягкий хлеб способен убить, внушали врачи, образно объясняя нам, как при длительном голодании организм начинает сам себя поедать и всякие оболочки и кишочки становятся тонки и непрочны, как папиросная бумага! Бог с ним, со свежим - пусть зачерствеет. И сухим съем его до последней корки.

Всего полчаса назад я видел в зоне, как двое из получавших вместе со мной хлеб в каптерке кандидатов на "волю" стали, едва буханки оказались у них в руках, тут же отрывать грязными пальцами куски и с невероятным проворством запихивать в рот. Потесненные толпящимися у раздаточного о мошка, они ступили несколько шагов в сторону и присели на бревно, ни на мгновение не переставая жевать и проглатывать хлеб.

- Вы что, ошалели? - крикнул следивший за ними одним глазом каптер. Обожретесь и до станции не дойдете. На месте загнетесь - заворотит кишки.

Они словно не слышали: слепо взглянули в его сторону и продолжали жадно и торопливо совать и совать в рот теплый мякиш с похрустывающими корками. Совали с остановившимися, невидящими глазами: они словно были обращены внутрь, напряженно караулили, когда отступит неутолимая несытость, разойдется по всему телу благодатная удовлетворенность, заглохнет сосущее ощущение голода. На них было жутко смотреть, но и отвернуться невозможно. Эти два безудержно наедающихся бедняка завораживали, вызывали острое желание последовать их примеру. Мне захотелось тут же развязать свой мешок, выхватить оттуда буханку, и я уже почти ощущал, как начну уминать и жевать пахучую сытную массу.

Вдруг один из них выпустил из рук хлеб, со стоном схватился за живот, скрючился и стал сползать с бревна на землю. Я поспешил отвернуться и поплелся на станцию, весь взмокший от переживаний.

И думал по дороге, что вот возвращаюсь снова в мир, уже позабытый, но наверняка ощетинившийся опасностями, зыбкий и обм-анчивый. Возвращаюсь ослабевшим и безоружным: если позади трясина, едва не поглотившая, то вдереди - джунгли. Устраивание жизни под подозрительным и враждебным оком власти, в обстановке предательства и зависти.

Как лагерное напутствие - последняя ночная сцена. В темноте на меня набросился дюжий санитар, чтобы отобрать висевший у меня на груди порядочный кисет с махорко". Подаривший мее ее практичный Юра полагал, что за длинную дорогу он пригодится: за цигарку не только кипятку принесут, но и меето посидеть уступят. И я, как ни был слаб, стал стойко обороняться, мертво уцепился за свою сумочку. Схватка затянулась, стали просыпаться соседи, зажгли свет, и насильнику пришлось убраться несолоно хлебавши. И на прощание мне все-таки пришлось услышать: "У, дохляк, морда интеллигентская!" На шее и на груди остались ссадины я подтеки.

На станции, кишевшей освобождающимися лагерниками, я неотступно караулил свое сокровище..И в пераую ночь в вагоне его у меня украли.

Глава

ДЕВЯТАЯ

И возвращаются ветры на круги своя

Путь мой пролег поперек всей России - от Печорской тайги до предгорий Арарата - России 1944 года, втянутой в четвертый страшный год войны, притерпевшейся к лишениям, придавленной двойным гнетом войны и произвола, нашедшего дополнительное оправдание в необходимости военного времени.

Словно весь народ взялся переезжать с места на место. Битком набитые вагоны опаздывающих, простаивающих на запасных путях поездов; кишащие проезжим людом станции и вокзалы; семьи, спящие вповалку на узлах и мешках в загаженных нетопленых залах с полами, устланными измученным народом. Ступают, пробираются к дверям и в чудовищно грязные сортиры, балансируя и не всегда находя место, куда поставить ногу между телами. Крики, ругань... Отпущенные на побывки и возвращающиеся в часть солдаты; пробирающиеся из голодной эвакуации в свои разоренные деревни жители; бабушки, отправившиеся на розыски сирот-внуков; подростки, заблудившиеся во всеобщем переселении; покинутые старики и, конечно же, пропасть безруких и безногих, "костыльников", как называют инвалидов милиционеры... Нужда, беды, горе...

Вкраплениями - плотные, справно одетые, самоуверенно прокладывающие себе дорогу в толкучке люди с прочно увязанными тяжелыми чемоданами и твердыми лицами. Скудость и нехватки расплодили многочисленное племя знающих, где, что и у кого достать и куда переправить, чтобы нажиться. Всюду комендатуры, охрана, патрули: развернуты внушительные военные силы против своих мирных граждан. А для таких, как я, эшелонами отправляемых на высылку и рассасывающихся по дороге лагерников, - летучие отряды оперативников. Они то и дело прочесывают вагоны, проверяя документы. Их не обескураживает никакая толчея в проходах: все равно протиснутся, не пропустят никого, наметанным глазом сразу обнаруживают подозрительное.

Среди нас большинство уголовников. Их - "социально близких" - легко отпускают из лагеря: для них - зачеты рабочих дней, какие-то амнистии. Они голодны и дерзки: то в одном, то в другом конце вагона раздаются вопли обокраденных. Оперативники выслушивают жалобы и проходят дальше.

Как я упоминал, в первую же ночь обокрали и меня: выхватили из-под головы торбу с хлебом. Я спал на узкой боковой полке для багажа. Пока слезал, расталкивал: "Пропустите, хлеб украли!" - вора и след простыл. Стал было заявлять проходившему по вагону оперативнику... В отчаянии снова улегся на своей полке: нет на свете ни правды, ни милости...

Но случилось невероятное. Под утро - поезд стоял на станции - меня вызвали в комендатуру. Я сразу увидел на столе свой мешок. В сторонке стоял паренек в бушлате - вор, безошибочно определил я. Человек за столом предложил перечислить содержимое мешка. Пока я называл хлеб, рыбу, теплые носки, кружку с ложкой, он шарил в нем рукой, удостоверяясь в их наличии. Потом пододвинул его ко мне:

- Забирай и уходи. Повезло - все цело, не успели растащить, попались на другой краже. А ты, парень, отгулял на воле...

Так пришлось и мне - впервые - воздать хвалу оперативной службе и ее расторопности!

А потом я медленно и робко шел в толпе, запрудившей платформу московского вокзала. У выхода стояло несколько человек в штатском. Они пронзительно зорко оглядывали пассажиров, словно просвечивали. На миг остановили взгляд и на мне. Мелькнуло - сейчас задержат! - и я чуть ли не сделал шаг в их сторону. Но острый взгляд скользнул - и мимо. А вот шедшего рядом мужчину в пальто поманили, стали о чем-то спрашивать. Он полез в карман за документом...

На вокзальной площади гремели трамваи, бежали грузовые машины и "эмки": за годы, что меня не было, Москва пересела с лошади на автомобиль. Красные огоньки убегавших машин образовали вдалеке, на подьеме к Красным воротам, хоровод мелькавших в темноте точек, и мне чудилось, что то загораются и гаснут в потемках глаза таинственных инфернальных существ, подозрительно и враждебно присматривающихся к прйшельцу. Они как бы свидетельствовали пришествие новой эпохи, покончившей с вековым укладом жизни, еще не полностью подчиненным власти машинных ритмов и скоростей. И я почувствовал, как много утекло воды, как я отстал от совершившихся перемен.