- Что за мясо в мешке?
- А шашлык,- ответил Желавин.
Мотоцикл остановился. Мешок сняли. Желавина ослепило светом.
В кирпичном доме на тихой улочке Желавина сбросили в люк подвала.
Под потолком крест решетки. Напротив лавки с ржавыми, похожими па кандалы железками. В потолке кольцо, и веревка спускалась. Связали той веревкой и качнули. Кольцо заскрипело. Удар об стену оглушил. Он завертелся на веревке - кружилась стена, прокопченная, засаленная потом и кровью, вспыхивала решетка черным по красному.
Желавин висел в подвале, связанный веревкой. Петля резала грудь, стягивала болью. Медленно поворачивался, и кольцо скрипело.
Поглядел на решетку. В камень впаяна. За нею кирпичные стенки колодцем. Сверху воднило светом.
- Сними!- крикнул Желавин, и его поворотило от крика. Увидел свою тень на стене - себя с опущенной головой и поднятыми к своду руками в кольце, будто уж и распятого.
Тень заколыхалась на освещенных мрачных камнях и, не касаясь земли, стала удаляться в темноту.
Его сняли.
Он вполз по крутой лесенке и на последней ступеньке поднялся. Шатаясь, шагнул за порог.
Его посадили у стола, ноги прикрутили к стоякам табуретки.
Вошел Дптц. Сел напротив.
Желавин взглянул мельком. Узнал гостя давнего:
под метельку когда-то на долгую беседу в усадьбу к барину приезжал. Сейчас бы и воскликнуть Желавину радостно: "Это вы меня на крыльце по шапке вдарили! - Виду не дал Астафий.- Не за Гордея ли схватили?"
Запах чернил, пропыленных бумаг растворялся в нагретой комнате, мертвило душу духотой. Желавина покачнуло.
- Как погребок?- донесся голос.
- Водицы бы.
- Ты имел реки воды, а теперь глоток просишь. Хочешь жить за глоток? Каждый день будут тебе наливать в консервную банку.
- Дарма или как?
- За терпение на веревке.
- Согласие дам. А кто поднесет вам, господин, как и вы на веревке окажетесь? - зло сказал Желавин: намучился, накипело отравой.
Дитц распрямился в кресле.
- Это что, угроза?
- А понимайте! Исторпя-то куда, в погребок зашла.
А поля для чего? Ей там гулять-то охота, в просторах.
А не вышло с прежнего. В погребок, в погребок завалилась история-то, и мы за ней. Дальше ей некуда,-вроде как засмеялся Астафий.
- Ты не забыл историю?
- А она сама перед глазами прямо по стенке прошла.
Принесли коньяк в рюмке и стакан воды. Желавин пил воду с остановками, опускал голову, задумывался.
Поставил стакан.
- Спасибо.
- Данке - по-немецки.
- Не потребуется.
- Кто знает?.. А вино?- показал на рюмку Дитц.
- Успенье прошло. Ласточки улетели. До другого раза,- ответил Желавин.
- Так что там на стенке, какая история?
- Тяжко вспоминать и совестно. Жалко его, страдальца великого. В пустыне раскаленной на камне сидел задумавшись. С крови не сошел человек к любви божеской. Не смог. Так за что бьется? Все испытал:
и плоды райские, и волю, и кандалы, и страсти. Что еще?
Вы решили русское потопить. Знаете, что вам останется, да и всему свету, когда русское с вершины трагедии своей в ваш погребок рухнет?.. Согласны послушать меня? Выдам одну тайну истории, загадку ее.
- Хорошо,- согласился Дитц.
Желавин опустил голову. Подумал и сказал:
- Боюсь и говорить, чего-то оробел. Кому-то больно страшно. До другого раза.
- Другой раз будет ли?
- Вы бы слово какое обещали, что за это меня не затронете.
- Я люблю историю. А тайны тем более. Готов послушать.
- А слово, слово-то, что не затронете меня. Это ж прежде за такое на кострах сжигали. Оно и верно. Зачем веру расшатывать. А все ж таки, может, и, расшатав всю, новое что вылупится? Только теперь-то из нас не вылупится. В погребок, в погребок пошло. А раз туда пошло, то и не вылупится никакой верой. Вот тут бы и верть куда.А куда?
Дитц слушал пленника, приглядывался, что-то знакомое в этих осторожных, далеко от души упрятанных, косивших куда-то глазах.
- В племенах и в древних народах было, - продолжал Желавин, отводя взгляд от пристального взора.- Идолы были и алтари. Уступы, это, значит священные, кое-где бронзовые и каменные, треснувшие. На них и стронули разум. Точку такую уловили в разуме-то. А в этой точке страх ютился извечный. К бегству или защите нужный. Его-то и вывели показать. Безглас и покорен, падал ниц человек, когда в образе наяву видел страх свой в огне и крови идола. Цепенел дух, а мысль не вилась. Был и у нас в младенчестве нашем, тоже свой бог. Сверкал грозой среди туч, повергал тьму, дождем радовал, вольный бог. Грозил с небес, да на алтари земные жертву не звал склонять головой ее на уступ каменный. Без идолов жил и без страха того, и разум в естестве находился. Да леса и луга, словно заколдованные, окружали то наше младенчество. И представить можно молодость и возмужание с врожденной верой в красоту, да при силе пожарской, полевой, обширной,- тут Желавин распрямился.- Но вот в один, так сказать, исторический денек крещением остудили в ледяной воде дух жаркий, вольный и повелели молиться страданию и распятию, зверству чужеземному, непонятному, А потом и в церквушки лесные занесли крест и распятого на нем страдальца, озаряя свечами его. Гвоздями руки были прибиты и ноги у подножия креста. Под сердцем, из ребер, копьем вонзенных, разверзанно кровь пеклась. Зачем и для чего в наше явилось такое? Рыдай и молись, взойдешь к любви и добру.
Да как же так взойду по страданию и мукам его? И что же думать, раз и убийца, помолясь и порыдав, тоже взойдет к любви и добру. Будет счастлив, глядя ввысь из крови бродом. И повели в чужое, давнее-к Голгофе палящей. Дух наш был отягощен и омрачен, разум стронулся не страхом, а печалью о чужом и бунтом своего врожденного природного бога. Тут же и падал в слезах за мучения страдальца - сам страдалец, ответа ищущий бунтарь. В задумчивости и псотстал, как говорите, лет на сто и больше. Да не отстал, а пласт сполз от вашего, и трешипка-то за тысячу лет размылась до пропасти в новой эре,-Желавин исподнизу подкрался взглядом к глазам Дитца.-К чему бы,-тихо так сказал,-отошло-то?
- Русское стало прибежищем коммунистов,- ответил Дитц заученно, не вдаваясь в рассуждения, да и не собирался. Был удивлен дотошностью этого мужика.
- Да завернуло-то откуда для соединения? А вы вот как соединяете.
- Вы или мы? Но лучше... Европа войдет в Россию, как сдерживаемая затором река в свои берега.
- Без нас одиноко стоять на берегу-то в жутких дебрях.
Дитц поднялся.
- Этот разговор не наш, да почти и окончен.
- К чему бы,- проговорил Желавин,- к чему бы мне тайну истории выдавать? Пропасть, пропасть-то ее?
Не сойдется. А раз не сойдется, то и, оступясь, провалится ваше. И вы, господин. Где спасение? Далеко, под пальмочкой где-то,- увел Желавин разговор, не договорил.
Дитц сказал:
- Всюду алтари и идолы. Как быть, если ты голоден, а доброта ничего не дает? И ты видишь, как за окном едят и пируют?
- К топору наведываются.
- Так лучше один идол, чем станет им каждый с топором.
- А голодный как же?
- В канаву. И в самую грязную того, кто бежит.
Кто ты?
- Водицы и часок сна в преддвериях,- попросил Желавин и пошатнулся.
Желавина отвели в сарай. На ногах не держался, ударился коленями об землю и сильно вздохнул, будто тяжелое повалило на сноп.
Ему принесли горлач с водой и кусок хлеба. Воды попил, а хлеб лишь подержал, понюхал и отложил, посмотрел в соломенную крышу. Сумрак тихий не напоминал, а таил шуршание дождя, запах теплого сена и соломы медовой, и он почуял Феню, ненавидящую его, но идущую к нему.
"А что потом? Что потом? Хоть ненависть и страсть в пустом облаком закатным. А потом одно пустое. Чем жить еще?"- холодно призналась.
Желавин повернулся лицом к стене. Между бревном и землей просвет выткан зеленой травой, гнездышком сухой мох, а в нем восковистые шмелиные соты.