Мне нравилось смотреть, как Никифор пилит дрова. Пила у него холеная, отшлифованная до глубокой стальной синевы. Зубья, крупные и редкие, разведены широко и отточены остро, а сама пила изогнута татарской саблей, и от этой лихой изогнутости кажется, что какой-то мастер делал ее с веселой и жутковатой ухмылкой.
Когда Никифору загоралось выпить, он доставал из-под кровати пилу, обернутую мешкови-ной, и, подбив в напарники кого-нибудь из соседних дворников, уходил на весь день. Возвраща-лись навеселе и потом еще в Никифоровой каморке допивали дневную выручку.
Иногда, обычно в воскресный день, Никифор устраивал генеральную пилку на своем дворе. Первым нанимал его Симон Александрович, потом приспичивало всем остальным.
Отмыкались бесчисленные сарайчики и клетушки, и Никифор в паре с теткой Нюней в каком-то молчаливом азарте расхватывали на полуметровые чурбаки все, что выбрасывали им из сараев.
Сняв ватник и сдвинув на глаза баранью вислошерстую шапку, Никифор водил пилу широ-кой и ровной розмашью. Под просторной рубахой так же ровно ходило крепкое мужицкое тело, и всякий раз, повторяясь точь-в-точь, промеж лопаток заламывались цыплячьей трехпалой лапкой складки выцветшего сатина. Никифор не выказывал ни малейшего усилия, он только чуть придер-живал рукоятку, положив указательный палец на стальную пятку пилы. Казалось, Никифор лишь делает вид, будто пилит, в то время как главную работу выполняет тетка Нюня. Маленькая, щуп-лая, она юрко топталась по другую сторону козел, хватаясь за пилу то правой рукой, то левой, то обеими сразу.
Пила с всхрапом вспарывала белую бересту берез и в два-три взмаха почти на полполотна погружалась в горбушку. По мере того как она врезалась в полено, звон ее становился все выше, все тоньше, на середине доходил до бабьей жалобности, но потом, под конец снова мужал, обре-тал нотки самодовольства, и от бревна отваливалась березовая колбаска. Когда ж попадалась сосна, пила глохла в ее парной, рыхлой глубине, из широкого распила зубьев выплескивали обильные струи, темными ржаными отрубями падали они поверх белых березовых опилок, рыжели под ними Никифоровы сапоги, а мы, мальчишки, украдкой подставляли руки, и тотчас ладошки наполнялись теплой пушистой размочаленной древесиной, от которой возбуждающе остро пахло живым дремучим лесом.
В такие дни в нашем дворе бывало оживленно. Простая, как хлеб, работа Никифора почему-то взбудораживала всех, будто был случайно обнаружен праздничный день в серой массе кален-даря, в похожих друг на друга буднях обитателей нашего дома. Жильцы целый день толпились возле Никифора и тетки Нюни. Симон Александрович, надев по этому случаю старенький пиджак и кепку да еще рукавицы, чтобы не занозить руки, и оставив от своего бухгалтерского туалета один галстук, с веселой озабоченностью таскал по три-четыре расколотых полешка в сарай. Вид у Симона Александровича был совершенно счастливый, но при этом он не забывал следить, чтобы Никифор выкраивал из каждой двухметровки ровно семь кусков, а никак не шесть, потому что из семи кусков могло получиться значительно больше дров, чем из шести.
Иногда кто-нибудь, соблазненный веселой ходкостью пилы, выхватывал у тетки Нюни руко-ятку и пускался в единоборство с Никифором. Но Никифор нимало не обращал внимания на горя-чность нового напарника. Он продолжал двигать своими широкими, округлыми плечами все в том же ровном, неумолимом ритме, от которого очень скоро напарник бледнел лицом и уже не пилил, а бестолково болтался за пилой.
После пяти-шести кругляшей Никифор снисходительно хмыкал:
- Подь, парень, просохни.
Оказывалось, никто из них не мог более десяти минут продержаться на этом нехитром деле. Эта редкая вспышка удали в молчаливом Никифоре манила и обжигала своей недоступностью. Жильцы суетились возле него, а вернее - возле его горячей работы, будто мошка вокруг пылаю-щей головешки.
- Однако силен еще, старый!
- Вот где талант зря пропадает,- ехидно замечал Пашка, Степанихин сын.
- Как это пропадает? - Никифор недоверчиво прищуривался под рыжими бараньими висюльками.
- В колхозе-то своем трудодни лопатой загребал бы...
- А ты пойди попробуй...
- Я что! Я тромбонист. Там этого не оцепят.
- За тебя и здесь не больно дают,- огрызался Никифор.- Разве что на похоронах трешку схватишь.
- Не бойся, с тебя не возьму, за так оттромбоню,- хохотал Пашка.По-соседски. Под Шопена. Хочешь под Шопена? Как выдающегося деятеля.
Никифор зверовато глядел на Пашку, соображая, что значит такое "под Шопена".
- Чего привязался? - вступалась за Никифора тетка Нюня.- Давеча Степаниха жалова-лась - опять кто-то в курятнике яйца покрал. Кому же, кроме тебя? Молчал бы уж... Трамбол!
- А хоть бы и я. Не у чужих... А твой, говорят, колхоз обворовал, а потом в город смылся.
- Не гавкай бобиком! - вскидывалась на Пашку тетка Нюня, сразу белея глазами.
Пьяница Никишка, верно, самое всю пьянкой измучил. Но чтоб чужое взял... Брешешь!
Еще в давние времена, в первые годы после войны, пришел в город Никифор из какой-то деревни и осел возле тетки Нюни, тоже вдовой и одинокой женщины. Осел в ее сырой, окнами в тротуар, комнатушке, как-то само собой объявился дворником. Разное про него говорят, но никто так и не знал толком, что подняло этого здорового, ладного в работе мужика с деревенского подворья, что заставило вести эту безликую, полупьяную и полусонную жизнь, наложившую на него отпечаток угрюмого равнодушия ко всему окружающему. Когда Никифора спрашивали по-хорошему, почему бы ему не вернуться в деревню обратно, он махал рукой на такие разговоры:
- Чего там... Отрезанный ломоть к хлебу не прилепишь.
- Не понимаю, из-за чего ссориться,- качал головой Симон Александрович, выкладывав-ший на полусогнутой руке пирамидку из трех полешек.- Этак о каждом можно несуразного наговорить. У нас одна крыша над головой. Надо ладить.
- То-то и есть, что крыша,- ворчала тетка Нюня.- Эх, подпалить бы с угла! - с недоброй веселостью вдруг восклицала она, оглядываясь на дом.
Дом возвышался во всем великолепии своих живописных задворков. Когда-то это было частное владение Симона Александровича. Добрый Симон Александрович своевременно передал его в коммунальное хозяйство, оставив себе скромную квартиру, и поступил на государственную службу. С первыми жильцами дом стал обрастать пристройками. Каждый что-нибудь прилаживал потихоньку: кухню, чулан, веранду или, если захотелось отдельно от соседа, лестницу. Жильцы сменялись и перестраивались на новый лад. Из кладовой делали кухню. Из веранды - кладовую. Забивали старые окна, прорубали новые. Все эти непрочные прилепки тоже успели обветшать и скособочиться. Летом они еще кое-как скрывались под зеленью дикого винограда и за стебелька-ми повилики, поднимавшейся по бечевкам. Но как только спадали все эти фиговые листки, дом оставался в неприкрытой тесовой серости и своими переходами, дверями, окнами и оконцами напоминал старый, трухлявый пень, изъеденный муравьями.
- Это вы опрометчиво, Анна Алексеевна,- смеялся козелком Симон Александрович, обращая душевный вскрик тетки Нюни насчет "подпалить" в шутку.- Где жить будем?
- "Где, где"... Вон Иван нашел где! И я не барыня.
Все знали, что Иванова жена уже второй год отрабатывает за Ивана положенные часы на кооперативной стройке.
- Теперь уже, любезная Анна Алексеевна, нет расчета вступать в кооператив. Иван Васи-льевич, между нами говоря, дал маху.
- Это почему же?
- А я вам скажу почему! - Симон Александрович доверительно взял тетку Нюню под локоть.- Дом наш подлежит слому. Так? А сломавшие обязаны предоставить площадь. Зачем же соваться в кооператив, гнуть спину, если и так дадут?
- Не знаю, как там выходит по вашей бухгалтерии,- вырвала локоть тетка Нюня,- а по моей так: выгадывать некогда. Мне жить-то с гулькин нос осталось. Хоть напоследок отдохнуть от вас, иродов! Вот скоро на пенсию иду. Разве с вами отдохнешь? Ведь вы готовы поесть друг друга. Кто куда пошел, да с кем пошел, да что понес... Тьфу!