Что же? Признаем Теофиля Готье непогрешимым и только непогрешимым, отведем ему наиболее почетный и наиболее посещаемый угол нашей библиотеки и будем пугать его именем дерзких новаторов? Нет. Попробуйте прочесть его в комнате, где в узких вазах вянут лилии и в углу белеет тысячелетний мрамор между поэмой Леконта де Лиля и сказкой Оскара Уайльда, этими воистину "непогрешимыми и только непогрешимыми", и он захлестнет вас волной такого безудержного "раблеистического" веселья, такой безумной радостью мысли, что вы или с негодованием захлопнете его книгу, или, показав язык лилиям, мрамору и "непогрешимым", выбежите на вольную улицу, под веселое синее небо. Потому что секрет Готье не в том, что он совершенен, а в том, что он могуч, заразительно могуч, как Рабле, как Немврод, как большой и смелый лесной зверь..."
Гумилев не замечает борьбы партий, классов, мировоззрений, для него искусство - вне общественных бурь и страстей, политика губит искусство, и его надо от политики уберечь... не только злоба против добра, но и злоба против зла разрушает духовный мир человека; на свете - все очень просто и очень сложно: память есть таинственно раскрывающаяся внутренняя связь истории духа с историей мира. История мира есть лишь символика первоначальной истории человеческого духа.
ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО
12.04.1925
...Осип Эмильевич: "Были такие снобы после смерти Николая Степановича хотели показать, что литература выше всего..."
АА (иронически): "И показали..."
Осип Эмильевич: "Да".
АА: "Почему это раз в жизни им захотелось показать, что литература выше всего?! Николай Степанович любил осознать себя... ну - воином... ну поэтом... И последние годы он не сознавал трагичности своего положения. А самые последние годы - даже обреченности. Нигде в стихах этого не видно. Ему казалось, что все идет обыкновенно..."
Осип Эмильевич: "Я помню его слова: "Я нахожусь в полной безопасности, я говорю всем открыто, что я - монархист. Для них (т. е. для большевиков) самое главное - это определенность. Они знают это и меня не трогают"".
АА: "Это очень характерно для Николая Степановича. Он никогда не отзывался пренебрежительно о большевиках..."
Осип Эмильевич: "Он сочинил однажды какой-то договор (ненаписанный, фантастический договор) - о взаимоотношениях между большевиками и им. Договор этот выражал их взаимоотношения, как отношения между врагами-иностранцами, взаимно уважающими друг друга".
5.04.1925
Вспоминая свои разговоры с АА о Николае Степановиче, Осип Мандельштам:
"Вот я вспомнил - мы говорили о Франсе с Анной Андреевной. Гумилев сказал: "Я горжусь тем, что живу в одно время с Анатолем Франсом" - и попутно очень умеренно отозвался о Стендале.
Анна Андреевна тогда сказала: "Это очень смешно выходит - что в одной фразе Николай Степанович говорит об Анатоле Франсе и о Стендале, я не помню повода, почему Николай Степанович заговорил о Стендале, но помню, повод к такому переходу был случайным".
О словах Николая Степановича: "Я - трус" - Анна Андреевна хорошо сказала: "В сущности - это высшее кокетство..." Анна Андреевна какие-то интонации воспроизвела, которые придали ее словам особенную несомненность... Николай Степанович говорил о "физической храбрости". Он говорил о том, что иногда самые храбрые люди по характеру, по душевному складу бывают лишены физической храбрости... Например, во время разведки валится с седла человек - заведомо благородный, который до конца пройдет и все, что нужно сделает, но все-таки будет бледнеть, будет трястись, чуть не падать с седла... Мне думается, что он был наделен физической храбростью. Я думаю. Но, может быть, это было не до конца, может быть, это - темное место, потому что слишком он горячо говорил об этом... Может быть, он сомневался? К характеристике друзей. "Он говорил: "У тебя, Осип, "пафос ласковости". Понятно это или нет? Неужели понятно? Даже страшно!"
ЦЫГАНСКИЙ ТАБОР
Нине Шишкиной 531
Струна, и гортанный вопль, и сразу
Сладостно так заныла кровь моя,
Так убедительно поверил я рассказу
Про иные, родные мне края.
Вещие струны - это жилы бычьи,
Но горькой травой питались быки,
Гортанный голос - жалобы девичьи
Из-под зажимающей рот руки.
Пламя костра, пламя костра, колонны
Красивых стволов и гики диких игр,
Ржавые листья топчет гость влюбленный,
Кружащийся в толпе бенгальский тигр.
Капли крови текут с усов колючих,
Томно ему, он сыт, он опьянел,
Слишком, слишком много бубнов гремучих,
Слишком много сладких, пахучих тел.
Ах, кто помнит его в дыму сигарном,
Где пробки хлопают, люди кричат,
На мокром столе чубуком янтарным
Злого сердца отстукивающим такт?
Девушка, что же ты? Ведь гость богатый,
Стань перед ним, как комета в ночи,
Сердце крылатое в груди косматой
Вырви, вырви сердце и растопчи!
Шире, все шире, кругами, кругами
Ходи, ходи и рукою мани,
Так пар вечерний плавает лугами,
Когда за лесом огни и огни.
Ах, кто помнит его на склоне горном
С кровавой лилией в узкой руке,
Грозою ангелов и светом черным
На убегающей к Творцу реке?
Нет уже никого в живых, кто мог бы вспомнить эту встречу. Да и был ли кто-нибудь, кто знал о ней? Когда она произошла? В 1918, 1919, 1920-м? Когда? По черновикам его стихов - возможно, и раньше. Гумилев не имел обычая рассказывать о знакомых женщинах. Да и время было не то: не девятый, не тринадцатый год. Люди разбегались, не вникая в чужую, тем паче - интимную жизнь.
Может быть, мела метель, может быть, лил дождь, или осенние листья тихо падали в аллеях Летнего сада... А они были вместе. Она была его тайной пристанью в шумном, гневном мире. Он, одержимый, утомленный, рядом с ней отдыхал. В то тяжелое время ему было легко только у нее. Она, ничего не требуя, всегда нежно и терпеливо успокаивала его и пела ему. Она сочиняла музыку на его стихи, которые он писал на ее коленях, и пела их ему.
В 1923г. Нина Алексеевна Шишкина-Цур-Милен подарила своему близкому другу Павлу Лукницкому часть архива Гумилева и более двух десятков беловых автографов его стихотворений и черновых вариантов. Что-то он писал у нее, что-то приносил. Сохранились в памяти рассказы Лукницкого о его отношениях с Ниной Алексеевной и стихи, написанные ей Лукницким, но, поскольку Ахматовой общение это было неприятно вдвойне, то в дневниках Лукницкого почти отсутствуют подробные записи (может быть, вырезаны, выброшены?) о знаменитой певице - цыганке Нине Шишкиной и ее судьбе. Лишь отдельные, обрывочные фразы. А рассказывать по памяти... ох уж эта память! Лукницкий часто повторял, что память - великая завиральница, а Ахматова вообще рекомендовала двадцать процентов литературоведческих "цитат" по памяти подвергать непременному осуждению.
В архиве сохранились надписи на книгах:
На верстке сборника "Жемчуга" издательства "Прометей" (СПБ. 1918):
"Богине из Богинь, Светлейшей из Светлых, Любимейшей из Любимых, Крови моей славянской прост(ой), Огню моей таборной крови, последнему Счастью, последней Славе Нине Шишкиной-Цур-Милен дарю я эти "Жемчуга".
Н. Гумилев,
26 сентября 1920".
На "Шатре":
"Моему старому и верному другу Нине Шишкиной в память стихов и песен.
Н. Гумилев
21 июля 1921 г.".
Если судить только по этим двум датам и текстам - перед нами не "мимолетный роман", не "донжуанский" или "шахский" порыв, не случайная девушка из его многочисленных учениц-поклонниц. Женщина. Неизвестная, впрочем, до поры до времени в его биографии...
В конце 1920г. Гумилев уехал в Москву, читал стихи в Политехническом музее. Москва тогда его огорчила и напугала своей беспросветностью, ограниченностью. Ему не писалось и не думалось здесь. Все вокруг казалось бессмысленно-мрачным.
Из Москвы на несколько дней уехал в Бежецк к матери, жене, детям. Отдел народного образования Бежецка попросил Гумилева выступить. Гумилев сделал доклад о современном состоянии литературы в России и за границей. На встречу с ним собралось громадное для уездного города количество слушателей. Местное литературное объединение просило Гумилева походатайствовать о включении объединения в качестве подотдела во Всероссийский Союз поэтов.