- Стой-тя-а! - решительно остановил отроков движеньем руки. Нахмурился недовольно, рассматривая поочередно всех троих - Арефия Квашню, Захарку Тютчева и третьего, Егора Патрикеева. Особо дерзок показался Захарка Тютчев, и он ему: - Надо бы подрать уши тебе, а то чрез меру резво бегаешь. Штаны не потряс?

- Потряс!

- И как же ты без оных?

- А у меня другие есть!

- Где?

- Дома!

Фыркнула гридня, заутирала носы рукавами.

- Язык у тебя зело востер, топору бранну подобен. Не новгородска ли поволыцина гуляет в тебе? - Тиун ткнул пальцем в живот Тютчеву.

- Во мне молоко вчерашнее гуляет, дядька Никита!

- То ведомо: после этаких спальников во княжем терему дух вельми тяжел. Вот доведу ныне великому князю, дабы не пускал более этаких спальников: хорь на хоре!

- А я и сам ответ дам великому князю - у меня, мол, разъединой раз этака промашка вышла, да и то из-за тебя, тиун!

- Ну? А меня-то чего приплел?

- Я на Великом лугу вчера молоко испил.

- Ну?

- Вот те и ну! А коровы-те твои там были!

- Ах ты бес! А ну подите вборзе! Вот я вас! Гридники осыпались вниз.

Старик Свиблов поднялся на рундук и только там осенил себя крестом. Оглянулся.

На дворе у самых ворот на вытаявшей соломе, на которой зимой во время нашествия Ольгерда спал московский люд, - на потемневшей соломе этой гридники затеяли спор и тотчас перешли на кулаки. Квашня двинул Тютчева кулаком в лицо - верно, за злой язык, сам получил в нос и упал тут же. Бренок с тиуном поглядели сверху - правильно дерутся: мечей не вынимают и шапки оземь. Пускай...

* * *

Дмитрий вышел из покоев одетый по-домашнему, и кожух белоовчинный внакидку: май в тепле что-то долго раскачивался. Прошел в ответную палату, где обыкновенно выслушивал по утрам тиуна, постельничего, чашника... Палата эта хоть и много меньше большой гридницы (в ту по три сотни душ набивалось), зато теплее, уютнее, поскольку при тереме, ладно прирублена позади постельного крыльца. Тут, в двадцати саженях от покоев, долго ли перейти по крытому переходу? Зато сердечнее получались разговоры, спокойнее думы с ближними людьми.

В полуотворенную дверь Дмитрий видел, как Свиб-лов сразу, как вошел с рундука, повернул направо, но прежде ревниво оглядел, как прибрали полавочники спавшие гридники, нет ли пера, потому что подушек брать сюда не велено: не спать сюда приходят, а лишь придремывать и князя беречь со княгинею.

- Премногие лета тебе, Дмитрей свет Иванович! - низко поклонился тиун от самого порога, не одобряя, что Бренок поклонился малым обычаем - в пояс.

- Садись на лавку да слушай... - повелел Дмитрий.

Дмитрий прошел к порогу, сам притворил дверь поплотнее. Теперь он был хорошо виден в окрепшем свете разгоравшегося утра. На нем была зеленая шелковая рубаха без опояски, кожух бараний висел на плечах вольно, матово поблескивали слегка потертые сапоги зеленой кожи.

- А ты чего приоскудел? - кивнул он Бренку на ту же лавку.

Гулко раздавался его голос в просторной палате. Слабо пропускали свет слюдяные оконца - все шесть. Широкие кленовые лавки зеленели со всех четырех сторон тканиной шерстяных полавочников, еще не сбитых думными людьми, и хорошо пахло свежерубленой сосной от стен, от пола и потолка.

- Ныне вот какой тебе сказ, Микита Ондреич... Доходны записи ныне нету время разверстывать. Сего дни, поутру, думу станем думать в палате ответной. Созови мне сюда первостепенных, больших бояр. Пусть не разъезжаются после заутрени.

- Добрынской хвор... Белеутов в отъезжем поле... Гавшин грозился по селам отчинным отъехать по твоему, батюшко, позволению - семена проверять да городьбу на выпасах глядеть: в прошлом годе я ему шею ломал, понеже городьба в его вотчинных землях не по старобытному уставу - не по девяти жердей на вересо-вой вязке, а токмо по семи, да и та худа вельми, батюшко...

- Пошли по больших бояр и по ближних.

- А тысяцкого?

Дмитрий не смог погасить порыв нетерпения и закусил губу. Привычка эта у него старая, с младых ногтей, теперь, когда подросла борода, не так заметен стал этот нервный покус, а раньше в глаза бил, и мать, княгиня Александра, то и дело пощелкивала ему пальцем по губам - убери зубки, дитятко, не кусай губку, на то в мясоед барашек будет...

- Тысяцкого не надобно.

Свиблов передохнул облегченно. Ему даже захотелось подняться с лавки и поклониться князю за одина-кие мысли, коими они оба были озарены. Хотелось заговорить о тысяцком Вельяминове, многое высказать, что наболело у него и у бояр многих, но поостерегся Бренка, только и вымолвил:

- Василей Васильевич превыше ветру голову носит... - Поджал губы и смиренно, чуть скоса уставился в пол, и руки крестом на коленях - суди, мол, княже, сам, а я свое высказал.

Дмитрий не ответил тиуну. Тысяцкий, главный военачальник самого большого московского войска - про-столюдинного, в которое в тяжелый час вливались все сотни мезинных, черных людей - все гончары, кузнецы, плотники, сапожники, швецы, литейщики, кожемяки, - все, кто не был обельным холопом и не значился собственностью бояр, купцов, церкви, монастырей, то есть весь громадный московский податной круг с городом вливался по приказу тысяцкого в войско московское и весь был под началом его, Вельяминова. Его чин высок, освящен самим митрополитом. Так было прежде, так и ныне. Тяжело терпеть рядом столь великую силу князю и боярам. Пятнадцать лет назад кончилось терпенье это, и бывшего тысяцкого нашли после заутрени близ кремлевской церкви, на площади, единого, на земле ле-жаща, в крови и бездыханна... То был тысяцкий Алексей Хвост, боярин, любимец народа, и народ поднялся на бунт. Не сдержать бы беды старым стенам кремлевским, не убеги бояре из Москвы - кто в Новгород, кто на Двину, кто в Рязань.

Эти мысли, вновь нахлынувшие на Дмитрия сейчас, не должно было делить ни с кем, и он спокойно ответил:

- Вельяминов Василей отменно служит, благонравен и спор во делах ратных!

Он произнес это медленно, задумчиво и потому, должно быть, не очень уверенно. Сейчас он был недоволен не столько Вельяминовым, сколько тем, что тиун вмешивается не в свое дело, ведал бы землею, рухлядью, конюшнею да иными маетностями князя. Дмитрий строго спросил:

- В табунах ладно ли?

- Конюхи доводят: на страстной неделе ожеребилось два десятка и семь кобыл Конюшни теплы., сенов предовольно, а овес.

- Ведомо! - остановил его князь.

Как тут не уразуметь про овес, если с осени ранней все под снегом осталось до половины зимы, а зимой, когда снега нежданно сошли, много ли убрать довелось, да и какое это зерно? И чем Русь бога прогневила? Только-только означилось журавлиное время, а тут - на тебе! - снег.

- Скакуны, княже, как младые, так и кованые, а также кобылицы-молочнины съедают ежедень по тобольцу [Тоболец - мешок, торба] овсеца. Глядел я намедни конюшни и табуны на легком выпасе - все резвы, слава богу, как в пре-жни годы у отца твоего, князя Ивана, царствие ему... Забыл! Дмитрей Иванович! Свет наш, солнышко красно! Ведь кобылка твоя любимая, Ратница, ожеребилась ныне!

- Экой же ты!.. И молчал!

- В голове все утро держал, да сбили меня на рундуке окаянные дети, спальники твои из гридни... Принесла, матушка, белого как снег жеребчика!

Дмитрий в волнении заходил по палате. Давно он ждал, не принесет ли Ратница белого коня. Сама она тоже бела, лишь чулочки серые на передних ногах да яблоко на правом плече, но до сей поры все приносила пегих, а тут - на тебе! Умница какая! Вот радость-то...

- И ножонки белы - я глядел, - токмо яблочко серо на правом плече, как у матери, - торопливо и тоже с радостью, заражаясь настроением князя, заговорил тиун, но Дмитрий строго напомнил:

- Присмотри за кормами! Глаз не своди с сытенного, кормового и со всех иных дворов да накажи всем тиунам сельским строго-настрого: пусть зерно берегут, не ровен час, голод найдет! Приметы у старых людей неважны...