В Дом зарубежья я приехал где-то к половине четвертого, когда публика уже забила как следует душный зал. В дверном проходе стоял писатель-южноуралец Маканин, который пожаловался:

- Меня все принимают за охранника.

- Почему? - спросил я.

- Все со мной здороваются, - пояснил Маканин. - Заходят, видят, мужик в дверях, - и сразу здороваются...

Я открыл было рот, чтобы предположить, что с Маканиным люди могут здороваться не единственно как с охранником, но скорее как с выдающимся сочинителем нашей эпохи, но не успел: Маканин тут же и впрямь проявил качества стража правопорядка, быстро взяв меня за локоть и сдвинув к стенке, ибо по проходу шел Солженицын.

Накануне, кстати, журналист Кузьминский, склонный к скепсису по любому поводу, почему-то взялся утверждать, что Солженицына не будет на вручении премии своего имени. Мы даже поспорили с ним по этому поводу на два рубля. Выиграв спор, я уменьшил свой сегодняшний убыток с 88, 20 до 86, 20.

Топорову, однако, солженицынское жюри присудило "за служение национальному самопознанию в духе христианской традиции" аж 25 тысяч американских долларов из фонда, который сложился из гонораров за повсеместные издания гениальной книжки "Архипелаг ГУЛАГ". Я присел рядом с вечно хмурым писателем-реалистом Павловым и стал считать на бумажке, сколько факсов в Соединенные Штаты Америки с Центрального телеграфа может отправить на эти деньги лауреат. Получилось, три тысячи пятьсот семьдесят один с половиной.

По совести, не так и много. Но это по совести. В деньгах - нормально. Меж тем началась церемония. Солженицын рассказал о заслугах Топорова перед отечественной словесностью, сообщил, что в "Мифах народов мира" Владимир Николаевич писал такие статьи, как Космос, Хаос, Первочеловек, Крест, Порядок и Пространство. Потом афористично реферировал работы академика о Карамзине (который тянет из восемнадцатого века в двадцатый луч эротизма), Тургеневе (у которого "мистическая ясновидческая струя") и Ахматовой (умевшей обнаружить в личном историческое вещество, а в историческом трансисторическое).

"Как удачно сказано, - подумал я. - А ведь, по сути, эти слова можно применить и к моему творчеству... Личное в нем превращается в историческое вещество, а историческое - правда, не каждый раз, но зачастую - в трансисторическое..."

В зале тусовалось десятка полтора телевизионщиков и радийщиков, которые порадовали меня тем, что вытягивали диктофоны на длинных руках и микрофоны на палках-ходулях не к трибуне, а к укрепленным под потолком динамикам. Когда Солженицын завершил свое слово, большинство из них живо смылось. Лауреата снимали уже не на десять, а на пару камер.

Лауреат прочел концептуальный текст, Премиальное Слово. Длилось оно, наверное, полчаса и было посвящено животрепещущим проблемам мироздания. Топоров говорил, что древнерусского человека привлекали смирение, отказ от богатства (тут я снова с горечью вспомнил о факсах), отказ от власти и устремленность к иной жизни. Критик Басинский, сидевший в президиуме аки член жюри, на словах "к иной жизни" сдернул с носа очки и отер слезу.

Официант в золотой жилетке грациозно проскользнул меж публики с подносом, в центре которого одиноко стоял фужер с водой. Поставил фужер перед лауреатом.

- Жалко тоскующих по целому и взыскующих его, - сказал Топоров.

- Целое как высшая реальность уже рассупонило свои объятия, - сказал Топоров.

Я записывал речь лауреата бледно-зеленой ручкой на каких-то случайных листах, второпях и кривым почерком: это я сообщаю, потому что усомнился сейчас в слове "рассупонило". Может быть, там было другое слово.

- Первые люди предпочли познание бессмертию, - сообщил Топоров, имея в виду Адама и Еву.

У меня в голове закрутились фразы для полемической статьи: "Утверждая, что первые люди предпочли познание бессмертию, академик Топоров атрибутирует этим первым свой собственный понятийный аппарат. Но поскольку представление о бессмертии так или иначе является результатом познания, постольку Адам и Ева не могли предпочесть нечто, о чем у них не было представления, механизму обретения такового представления... Скорее они просто захотели яблочка..."

Академик меж тем продолжал неудержимо льстить интеллектуальным и, главное, реципиентарным возможностям аудитории, сказав что-то о выделенности видения, приводящего к ведению, и о том, что сверхзнание знаменует преодоление пространства и времени, самой тварности. Я пожалел, что на церемонию не приехал, хотя и собирался, мэр Москвы: ему было бы интересно.

На этом моменте я отвлекся и стал беспорядочно вертеть головой, пока не встретился взглядом с сотрудником "Независимой газеты" Г. Заславским. Заславский человек серьезный, положительный. Как-то во время Антибукеровской церемонии, которую устраивает "НГ", у меня брало интервью Российское телевидение, а Заславский, пробегавший мимо, оттащил в сторону руководителя съемочной группы и сообщил ему, что они зря берут у меня интервью, поскольку я ненавижу "Независимую газету". Я мысленно одобрил Заславского: правильно, надо защищать свое всеми фибрами, а то уж сколько можно болтаться в проруби абстрактного гуманизма и общечеловеческих ценностей. Мне почему-то кажется, что Гриша хочет со временем стать министром культуры. Я показал Заславскому язык. Он быстренько отвернулся.

- Язык отказывается говорить и уступает свое место молчанию, хранящему невыразимое, - поведал Топоров, что, однако, вовсе не помешало ему продолжать речь еще минут десять и отметить, в частности, что земля пособница жизни, обращающаяся сама на себя бессчетное количество раз.

- Тебе когда премию дадут, - сказал я Павлову, - ты уж речь читай о жизни, об армии, чтобы поживее.

Павлов обиделся, возразив, что у него тоже полно высоких мыслей, а то что же все про армию-то.

Потом началась тусовка, и я, утомленный духотой и мыслью о 88 рублях, выпил подряд пять рюмок водки и изрядно захмелел, выпав на некоторое время из адекватного восприятия. Помню, что сначала я закусывал устрицами, а потом, когда они кончились, морковкой, макая ее в специальное белое жижево. Бесспорность выбора лауреата первой солженицынской премии и на публику подействовала примиренчески-благодушно. Лишь подвыпивший я пытался внести струю недоброжелательства, высказав нескольким присутствующим литераторам нелицеприятное мнение об их творчестве. Но литераторы вели себя нежно и тем же мне отвечать не стали.

Света Василенко, прозаик и секретарь, рассказывала о своей поездке в Чикаго, где в университете учится Павел Кашин, который еще год назад был подающим надежды певцом и пел клипы по телевизору. Я порадовался за Кашина: кинуть чреватый денежками мир русской попсы и укатить в другую культуру может, наверное, только весьма позитивный человек.

В углу два члена жюри обсуждали доклад Топорова.

- Чегой-то он все про целое да про целое? Что есть целое?

- Это чтобы про Бога не говорить. Чего только не выдумают, чтобы про Бога не говорить...

Часов, что ли, в шесть тусовка пошла к концу, и я собрался в Чеховскую библиотеку, где поэт Санчук представлял книгу своих стихов с иллюстрациями девушки по имени Алена. Попутчиков в Чеховку я себе не нашел, но диджей Александров с "Эха Москвы" вызвался подкинуть меня на машине до Пушкинской площади, сократив мой сегодняшний убыток еще на два рубля (стоимость жетона метро). 86, 20 - 2 = 84, 20. Александров сообщил мне, что прочел в "Октябре" № 4 мой отчет о праздновании 25-летия журнала "Литературное обозрение", где я журил его, Александрова, за то, что он не отдает мне журнал "Урал" с романом О. Славниковой о насекомых и млекопитающих, и теперь уж точно не отдаст мне журнала, чтобы неповадно было писать.

Поэт Санчук, поначалу радостно поприветствовавший мое появление, быстро сообразил, что я уже пьян, и сказал с укоризной: "Напился у Солженицына, не мог до меня дотерпеть". Чтобы как-то восстановить ясность взора, я выпил в буфете три чашки чаю. Выяснилось, что художница Алена, чья презентация обещана, находится в Лос-Анджелесе, а Санчук будет просто читать стихи. Прослушав три - по числу выпитых чашек, - я покинул Чеховскую библиотеку вместе с журналистами Дельфином и Фальковским, специализирующимися на массовой литературе.