Можно, наверное, и конторку купить и писать, за конторкой стоючи, птичьим пером. Ну хорошо, не пером, японской ручкой двадцатикопеечной за конторкой писать... И уж, безусловно, можно писать, что сидела, качалась в плетеном кресле фря в белом, зыркала на часы в трепетном нетерпении, когда распахнулась (вдруг) дверь и появился (возник) на пороге (в проеме) он весь, скажем, в фиолетовом. "Фредерик! (Гаврила), - вскричала (пролепетала бледная) мадмуазель. - Какого черта? Я вся усохла". А он ей, понимаете, в ответ: "Я разорен и нищ (нистч), я гол как сокол, я продулся в карты (на бегах - Индус подранил левую заднюю), у меня нет теперь ни шиша, и пришел я к вам, голуба, исключительно застрелиться".

И, что характерно, достает Гаврила шпагу и прокалывает себя, насквозь прокалывает, шлепается на палас, кровь ручьем, служанка, визги, свистки, 02, а умный дворник останавливает часы, предвосхищая российский символизм. Хотите - высокая трагедия, хотите - бытовая драма. Можно, можно это все написать, и, если хорошо постараться, можно слезу из кого-то выжать, из угристой студенточки четвертого курса торгового института, кою как раз ни одна тварь замуж не берет и, между нами, никогда не возьмет.

"Ах, плетеное кресло, - возопит угристая. - Ах, Фредерик, ах, Мигель, ах, Антонио, ах, Марко (Ван Бастен), ах, часы с кукушкой, еловые гирьки, проклятущая моя судьба". И - трах в обморок. Нашатырь, мама, визги, 03, раствор дрола, баралгин в ампулах...

А ты выйдешь на веранду (можно и дачу купить, можно и с верандой), руки на груди сложишь и смачно наврешь корреспонденточке из газетеночки про компенсаторную функцию искусства.

Леночка (Гульчитай) из газетеночки (журнальчика) диктофончик растопырит, ротик раскроет, а ты ей - лапшу на уши - и надо жить в своем времени и для своего времени, любить надо свое время, души в нем, так сказать, не чаять, нечего бегать по эпохам... Но душа-то, дурочка, хочет верандочек, лужаечек, чахнет без пасторали - душа, она как мышка, корочку сгрызет - и в уголочек, в норку, много ль ей надо...

Гульчитай (Исфирь) из газетеночки (бюллетенчика) глазенки на кукушечке остановит, о чем-то с кукушечкой пощебечет по-своему, и вздохнет, и так ее заденет, что ты за конторкой пишешь, что затоскует вдруг (неожиданно) о "Карета подана!" и "Пардон, мадам, я наступил на ваш шлейфик, он, подлец, оторваться изволил, вон в том углу, крыски доедают, не сочтите за невоспитанность, мой папа был потомственный дворянин, а я сын своего отца (сын за отца не отвечает), а эти буржуа, эти рантье, эти, пардон, мануфактуры, где она - старая, добрая Русь?"

"Где она, старая, добрая Русь? - воскликнет председатель клуба ревнителей современной уральской литературы. - Она разлита по этим страницам, тут и кресло плетеное, и часы с кукушкой (Кизи, Форман), тут и луга, и крестьяне, и первая паровая мельница (благородный идальго), тут и пастушка Изольда уединилась в дуброве (дубраве) с молодым барменом Тристаном".

"В каждом из нас жив этот Тристан, этот Фредерик, этот Гаврила, эта девушка с букетом ландышей под старинными часами, этот юноша (со взором горящим) под часами у своего памятника (приду в четыре), эти голуби, эти дубравы, эта избушка на курьих ножках, повернись она хоть к деревне лицом, хоть к городу, извините, задом", - вздохнет в обзоре запуганный редактор отдела критики.

Но кончится пленка.

1988 - 1989

Абстрактная проза

Автор осваивает современный и доступный ему (не все номера "Родника", "Митиного журнала" и "Сине фантома" доходят до Свердловска) литературный авангард. Начитавшись Андрея Левкина, петербургского андерграунда и магической критики, автор вдохновенно месит ночами мясо текста, отдаваясь виноградным метафорам, смутной образности и садистскому синтаксису.

ПЕСНЯ ПЕСЕН

Она вечно жила в деревянном, как жид, угловато-кургузом домике в странном районе большого города, в некоем аппендиксе, отрастающем от одной из довольно еще центральных улиц в неожиданно скоропостижную глухомань; недалеко от маленькой железнодорожной станции, так что по ночам хорошо были слышны тамошние профессиональные радиомонологи, из которых особо вычленялись две беспрестанные фразы: "на первом сортировочном нечетная разборка" и "на третьем сортировочном воздух до хвоста", - он счел такое сочетание если не гениальным, то выдающимся и сразу захотел здесь остаться; он счел это ее ворожбой - если мужчина, фантазируя с большей или меньшей степенью натужности, упорно строит на себе и вокруг себя контексты, способные выявить его сущность или, во всяком случае, его демиургические возможности, то женщина сразу умеет найти для себя ту единственную точку, вокруг которой давно, оказывается, сгруппированы все требуемые причиндалы - им не хватало центра, чтобы стать единой структурой, она им собой этот центр обеспечила, как звездное небо обеспечивается - для того, чтобы быть собственно звездным небом, а не набором блесток - нашими стационарными взглядами; он сразу счел это сочетание гениальным и захотел - я пока не знаю, смог или не смог, остаться; мне это сочетание оказалось необходимым для того, чтобы войти в этот текст, и я лишний раз понял, что чаще надо выходить из дома, ибо сам бы я, конечно, таких блистательных формул, из которых можно вытащить, как мышь из норы за спагеттину, заранее любимый некоторым количеством населения текст, никогда не придумал бы - и не придумал. А она жила параллельно этим радиооткровениям уже вечно, они были для нее частью природы или обихода иногда, моя окна или проращивая чечевицу, она распевала эти фразы на разные мелодии - протяжно-колыбельно, раздумчиво или задорно, иногда, выйдя из пены морской, она заворачивалась в них - благо длина позволяла, - как в пляжное полотенце, а потом долго лежала на нездешнем гранулированном песке, запрокинув голову, впитывая солнечные лучи, как его поцелуи, и чуть загадочно улыбаясь тому, как шершаво-приятно касаются сосков слова "сортировочном" и "воздух" - вернее, на каждый сосок приходилось по две буквы - "ов" и "зд"; иногда эти фразы казались ей бесконечными инвертированными змеями, усыпанными, как оспинками, по всей длине, как перфокарты, ровными рядами вентиляционных дырочек, но ей было лень и некстати бояться этих змей. И она не боялась.

А у него к этому моменту - текста и жизни - уже была привычка: носить всегда и везде с собой горстку маленьких, невесомых почти пирамидок округлых, сантиметра три высотой, невнятно-бежевого приятного цвета; они вкладывались друг в друга, как любовные люди, и лежали в кармане необременительной стопочкой; а вообще-то хранились они дома, в сундуке, их изготовили по спецзаказу в какой-то душеспасительной конторе, в количестве нескольких десятков тысяч, и он обращался к сундуку каждый раз, когда в кармане пирамидки заканчивались. Однажды он не смог вовремя пополнить запас: несколько дней не попадалось домой, карман опустел, он беспокоился, суетился, у него заболели глаза - словно какие-то сгустки зрения вылетали из них, как испарялись, но тут же конденсировались в колючие жгучие точки, чтобы с неумолимостью вонзиться обратно в сетчатку и пойти - у них были смещены центры тяжести - гулять по голове, вызывая крайне сволочные ощущения, попадали в мозг, но не убивали, а долго и методично мучили, он часто терял сознание, падал под столбами, под ногами прохожих, в сугробы (дело было зимой), один раз его забрали в вытрезвитель, но отпустили, быстро установив, что алкоголь тут ни при чем, и он снова побрел домой по ночному городу (эти дни всегда была ночь), но голова отказывалась соображать, и он бродил наугад, напогляд, накудапошлось, он шлялся из района в район, его принимали за привидение - так инфернальны были его жесты и так мелово-бело было-било чело - и пело; без его участия; губы сами шевелились и издавали нудные, в общем, но в ночном контексте леденящие звуки; он оказывался в каких-то непонятных квартирах, где его били по голове, поили чаем, кормили огромными, как луны, картофелинами цвета бледной немочи, где ему говорили немые слова, где каждый его жест дробился на сотни взбуханий и расслоений мышц, разлетался по воздуху, который казался в такие моменты до хвоста поделенным на самого себя рядами пересекающихся воздушных перегородок, на которых, как на стенах ночные бабочки, затухали, как переводные картинки, эти фрагменты движений, и было ненастояще и невмоготу. Но, слава богу, было. И, слава богу, он попал домой: однажды ему повезло, и ноги сами привели его: измученного, разбитого и избитого, с распухшими икрами, с расцарапанной спиной, с разодранным или - не упомнить - разрезанным животом, откуда беспорядочно свисали зеленые, синенькие и желтенькие проводки внутренностей: но домой, но живого. Десять лет он лежал, зализывал раны, пил козье молоко, брил бороду, читал русскую литературу и мелко бредил. Друзья не заходили к нему после того, как однажды он убил одного из них гирькой от ходиков или весов (труп долго гнил посреди комнаты, большие фиолетовые мухи ели его и умирали сами, лопались от переедания и сами гнили - еще дурнее, чем труп. Пол покрылся, как ковром, белесой шевелящейся слизью, и, кроме тяжелых вздохов, она ничем не выдавала, что она живая, но, когда он бросал в нее окурок, окурок громко шипел, и слизь корчилась, и долго не затягивались язвы ожогов). А однажды утром труп исчез, как и не было, и слизь стремительно впиталась в паркет, торопясь так, будто кто-то преследовал ее, но никто ее не преследовал. Потом перестали приходить женщины - сначала они приходили, оставляя запах духов, сандаловых палочек, кукурузного масла, хлеба и дыма, а потом - перестали. Возможно, они догадались о чем-то таком, о чем он и мы не догадались. Может быть, они умерли все - иногда ему казалось, что за окнами проплывают, медленно раскачиваясь на ветру, верхушки гробов, а на кончике сквозняка вспыхивают виноградины ангелов. Потом он все забыл, и ему стало тепло: кровь вышла из него, как из берегов, и он плавал на волнах этой крови, не имея ни массы, ни веса, ни ускорения, только легкое ощущение нарастающего засыпания: сон обваливался, как склон, снизу накатывал следующий, сон шел за сном, как слоник за слоником, но он не видел снов, потому что спал и ничего не видел. Потом он все вспомнил, кровь снова вошла в него, он чувствовал, как она входит, как наполняется-набухает каждая вена, как трепещут сосуды, как восстанавливаются ткани, как розовеет кожа, как прыскает по ней аэрофотосъемка, геодезия и картография голубых жилок.