Сестра Анжелика посмотрела на нее с жалостью, на склоненную голову, на мягкие, словно детские кудри, похожие на прическу француженки, с искусно сделанными накладными волосами, на длинные, прекрасные руки, выражавшие печаль.
– Мадам, – произнесла она, наконец, – мир оказался бы намного беднее, если бы Бог был менее любящим и менее великодушным, чем человек, не правда ли? Очень многие в глубине своего сердца не стали бы вас осуждать, так неужели Бог не поймет вас? Конечно, нужен порядок. Без законов был бы хаос. Но Бог даровал нам, единственным из его творений, способность спрашивать и решать, и почитать его душой и разумом.
Аннунсиата посмотрела на нее с пробуждающейся надеждой.
– Вера, мадам, облегчает нашу вину, наше огорчение и стыд. Мы обращаемся к Богу со словами сожаления о том, что нанесли обиду ему, мы молим его о прощении, мы обещаем больше не грешить. А сейчас, миледи, можете ли вы сказать такие же слова от всего сердца? Вы сожалеете, что причинили обиду Богу? Будете ли вы избегать поступать неправедно?
Аннунсиата безмолвно кивнула. Сестра Анжелика поднялась и отпустила ее руку.
– Тогда пойдемте, мадам. Пойдемте со мной в исповедальню. Отец Дюбуа уже там. Ему исповедуются сестры. Идите, облегчите свое бремя и будете прощены, а потом останьтесь для мессы и причаститесь с нами.
Аннунсиата встала, как послушный ребенок, и монахиня проводила ее до дверей с напутствием:
– Печаль окажется суетой, и грех – тоже. Бог дает нам жизнь не без умысла. Мы не должны попусту расточать его дары.
Позже Аннунсиата осталась одна в уголке часовни, отгороженном ширмой от остального помещения для сестер. На высоком алтаре свечи погасли, и только лампа святилища испускала ровный свет. Но слева от Аннунсиаты на малом алтаре свечи были зажжены. Их бледно-золотое, почти белое пламя освещало белую одежду, золотые и хрустальные подсвечники и статую богоматери. Статуя была вырезана из дерева, одеяние окрашено в голубой и белый цвета, а лицо и руки – позолочены. Она напомнила Аннунсиате статую в церкви Морлэнда. Но эта была не такой старой и ее руки были сложены у груди, прижимая окрашенную деревянную лилию.
Аннунсиата села и осмотрелась. Одна, по крайней мере на своей половине, она снова возвратилась в лоно церкви, в ее охраняющие и любящие руки, чьи объятия она чувствовала всю жизнь. Она посмотрела на статую, но увидела только лицо той, что осталась в Морлэнде – усталое, ласковое позолоченное лицо, которому она часто поклонялась. Измученная болью, наконец-то исчезнувшей, она могла только думать, что все любили одно и то же, нечто неизменное. Иначе как бы она могла чувствовать себя ближе к Мартину сейчас, чем в любое другое время после их разлуки на берегу моря у Альдбро.
Весной 1692 года Карелли вернулся в Сен-Жермен, прискакав до подхода основных сил. Апартаменты его матери пустовали. Поискав немного, он обнаружил в капелле Мориса, одного, уставившегося в пространство и играющего странные, не связанные ноты на органе. Он не выказал никакого удивления, когда поднял глаза и увидел Карелли, подбоченившегося и улыбавшегося ему:
– Как я и полагал, я должен был тебя здесь найти.
– Я только думал, – ответил Морис, – что здесь спокойнее.
Карелли хлопнул его по плечу:
– Ты что, не рад мне, брат?
– Ну что ты, – неопределенно отвечал Морис, а затем нахмурился.
– А что ты здесь делаешь?
– Король Людовик возвращается из Фландрии. Бервик и я прибыли, чтобы увидеть наших дорогих родителей и сообщить им некоторые новости. Готовятся большие дела, Морис. А где же наша матушка?
– Она в Шале, в монастыре. У нее там много дел теперь.
– Вижу, ты не одобряешь ее, – сказал Карелли слегка удивленно.
– Пожалуй. Мне кажется порой, что из нее хотят сделать папистку.
– Отчего это тебя волнует? – поинтересовался Карелли.
Морис взглянул на него на мгновение, будто желая знать, насколько он сможет понять, а затем сказал:
– Ты знаешь, что королева вновь носит ребенка?
Получив предостережение, Карелли не возражал против смены предмета разговора.
– Да, я слышал. Король должен быть очень доволен. Если это сын, это будет ударом для Узурпатора. И, возможно, это развеет досужие домыслы сразу и навсегда. Хороший знак для нового предприятия.
– Какого предприятия? – спросил Морис рассеянно.
– Как же тяжело заинтриговать тебя, брат, – рассмеялся Карелли. – Король Франции решил предпринять еще одно наступление на Узурпатора во славу нашего короля!
– Неужели? Как он любезен, – произнес Морис. – Но, думаю, сместить голландца Вильгельма с трона также и в его интересах.
– Любезен или нет, однако он предоставил нам весь французский флот, которым уже сейчас можно переправить пятнадцать ирландских батальонов из Франции в Англию. Если помощь, обещанная в Англии, удовлетворит их, все будет завершено в кратчайшие сроки, и мы снова вернемся в Англию до дня Святого Джона. О, подумай, Морис, – отметить середину лета снова в Морлэнде! Пиры, танца, костры...
Он заметил выразительный взгляд Мориса и остановился.
– У тебя другие чувства, правда? Ты никогда не тосковал по дому, как остальные.
– Одно место ничем не отличается от другого. Костры во Франции горят так же ярко, как и в Англии. Голод грызет желудок англичанина на меньше, чем француза.
– Но стремишься ли ты вернуться домой?
– Домой? Весь мир мой дом. Глаза Бога видят меня, куда бы я ни уехал, поэтому как я могу помыслить себя на чужбине? Ничего не могу с этим поделать, Карелли, – добавил он в сильном волнении, – я иначе мыслю, чем ты.
– Я не виню тебя. Это странно, вот и все, – он поколебался. – Почему ты не одобряешь папизм?
Морис опять изучающе посмотрел на него.
– Не знаю, поймешь ли ты. Не знаю, смогу ли я объяснить. Это слишком необычно.
Карелли выжидающе наблюдал за ним, и Морис продолжал, подбирая нужные слова:
– Понимаешь, Бог создал всех нас, а мы придумали разные способы восхвалять его – паписты одним образом, язычники – другим.
Карелли пытался скрыть свое удивление. Морис говорил:
– Видишь ли, когда твоя собака ощенится, ты постелешь для выводка солому в самом теплом месте сарая, где они будут в безопасности и довольстве. Если же один из щенков станет лизать тебе руки в благодарность, ты можешь полюбить его сильнее прочих. Но ты же не выкинешь остальных на холод умирать, потому что они не благодарили тебя.
Карелли отвернулся, ощущая неловкость.
– Не думаю, что тебе стоит об этом говорить. Мне кажется, это... Богохульство.
– Я знал, что ты не поймешь.
Наступило молчание. Отодвинув табурет и поднявшись, Морис нарушил его.
– Ты бы желал съездить в Шале и сообщить матушке новость?
– Ты поедешь со мной? – с сомнением спросил Карелли.
Он боялся, что обидел брата, но Морис ответил весело:
– Да, конечно. Мне следует размяться.
Они дошли до дверей. Карелли нерешительно протянул руку брату, и Морис с едва заметной улыбкой шагнул ближе, так что можно было дружески положить руку на плечо.
Глава 3
Начало июня всегда подобно тихой гавани между штормами появления ягнят и штормами стрижки овец. Маленький Матт спозаранку ушел на опушку Уилстропского леса охотиться на кроликов. С двумя самцами в походной сумке он повернул домой, избрав длинный путь через вересковую пустошь Марстон Мур. Он совсем не спешил, поскольку местность завораживала его. Отары овец паслись на хорошей, сочной траве под недремлющим оком Старого Конна, сидящего покойно на гребне горы, известной как Слива Кромвеля. Говорили, что именно здесь расположился генерал Кромвель со своим войском перед сражением у Марстон Мура.
Старый Конн отметил появление Матта кивком и оценивающим взглядом, брошенным на кроликов в сумке, но он не истратил ни одного слова на бессмысленное приветствие. Матт присел рядом, чтобы отдышаться. Оба, старик и мальчик, пристально глядели через пустошь на леса. Матт пытался представить битву, людей, лошадей и пушечную пальбу.