Один случай многое ей прояснил.

В тот год я преодолел целую чехарду злоключений, начавшихся еще с порта Ванино, где мы закончили морской сезон. Уже весь в отъезде, витая мыслями дома, я втюрился - да что там! Как подорвался на любви к несовершеннолетней девочке Туе, жившей неподалеку от Ванино, на маяке. Возник резонанс, и этот дом зашатался на расстоянии и мог упасть. Спас его другой случай, наслоившийся на любовь. Там же, оказавшись на рыбалке, я влип посерьезней, чем влипал на море, - когда обернулась лодка на горной реке Хуту. Я не знал тогда, потеряв Тую и башню маяка, которую вообразил Домом творчества, что жизнь моя, как лодка, перевернулась в тот же миг. Я основательно во всем этом разберусь, если дойду до папки с рукописью о Сихотэ-Алине. Тогда я как застрял внутри чертова колеса. На обратной дороге, при взлете в Советской Гавани, загорелся самолет; в Москве, в телефонной будке, я оставил записную книжку со всеми деньгами, что заработал в плаванье; а под конец всего - был сбит генеральским лимузином на улице Герцена, прямо напротив ЦДЛ, то есть Центрального Дома литераторов.

Критик Владимир Лакшин, относившийся недоверчиво ко всяким знамениям, когда я ему без всяких прикрас перечислил эти факты, изумленный и в сильном волнении, написал мне: "Мне кажется, что такая густота событий, которую Вы пережили, для чего-то была нужна, иначе бы она не сопутствовала Вам".

На этот раз я трудно приходил в себя. Даже Наталья заметила, что мне нехорошо. А в это время один мой знакомый по ЦДЛ, очевидец того, как я, отлетев от лимузина, разбив головой в трещины лобовое стекло, упал под колеса другой несущейся машины, - распустил слух, что дни мои сочтены. По этой причине ко мне заявился Игорь Жданов, поэт и мой редактор. Не просто проведать, как друг, а с официальной командировкой "Советского писателя". Жданов привез для прочтения готовую для набора рукопись, в которой хотел исправить 2-3 строки. После того, как мы выпили весь "Кагор" в нижнем магазине, я уступил эти строки Жданову. Но тот, уже передумав исправлять, оставил все, как было.

Правка закончилась, Игорь бережно уложил рукопись в свой объемистый портфель. Обычно сдержанный, тактичный, пока не напивался, он вдруг сказал обречено: "Вот сижу, как дома, а душа томится". Меня задело его настроение. Я был обязан Жданову: он буквально выхватил рукопись из чужих рук, сразу в нее влюбившись, - это был божьей милостью поэт и редактор, не делавший выбора между сочинительством и работой в издательстве. Я видел кавардак в его доме, знал его путаную жизнь, не представимую даже для поэта, еще и домоседа, имеющего дочерей, жену, тещу, а потом и внуков и сваху, на которой он женится. Меня сбивал с толку, я неверно объяснял отсвет безысходности в его голубых глазах; его отчаянье, в котором он тлел, дымился, воспламенялся и был счастлив по-своему, сделав из Музы сообщницу или, точнее, блядь, господи, не было глубже пропасти, чем между нами! - но и он тяготел ко мне, должно быть, тоже неверно истолковав; а сейчас, навестив, переживал стресс, не зная, как связать то, что видел, с моими рассказами.

Объяснив его так, я сказал: "Пора переходить на "Беловежскую". Перешли, и все понеслось в московском стиле; помню, как он втолковывал бедной Наталье, что я, став известным, обязательно сопьюсь; как тащил ее на крышу дома, уверяя, что там отходит московский поезд, на котором ей надо от меня уехать, - ничего не помогло! Тогда он вдруг предъявил Наталье доказательство моей неверности: фотографию Туи. Моя записная книжка, естественно, без денег, с фотографией неисповедимым путем к нему попала; он забыл мне вернуть по приезду и вот как воспользовался... Я попривык к подлостям друзей, совершаемым в пьяном и трезвом виде. Но случай особый, я возмутился: или он думает, что я постесняюсь набить ему морду?.. Жданов сбежал, Наталья была в шоке, и я не сразу понял, что этой моей связи с девчонкой, чисто романтической, Наталье было достаточно, чтобы отшатнуться, не пытаясь вникнуть, от той моей жизни, что я проживал без нее.

Я же, даже сейчас, оставляя все, так и не сумел развязать в себе противоречия. Понимал, что и дом отпадет, как же иначе? И смотрел на него озадаченно: а с чем я останусь, потеряв и дом этот, и семью, и березу, и сорок, - можно ли настроить себя на такую волну?

Дождь, слизав снег, обсасывал ледяной испод тротуара, но между домами, на улочке, по которой я шел, еще стойко держался гололед; и даже помалу нарастал, приращиваясь за морозную ночь. Крутоватая дорога, сворачивавшая к посудному ларьку, была так расскользана, что по ней не ходили, если не считать рискового мужика с мешком, обутого в новые галоши, исключавшие скольжение. Какую-то старуху вели с другой стороны, где был продуктовый магазин. Вид у нее был, словно она упала: без платка, полураздетая, в обморочном состоянии. Две ее подруги, такие же бедолаги, держали старуху под локти, отчего казалось, что она воздевает руки к небу. Такие вот городские старушонки - несгибаемые железные бабки, которых, казалось, ничем не уморить, - в одночасье, как цены подпрыгнули до мировых, а пенсия осталась на месте, были приговорены. По привычке повторяли они путь к магазину, ничего не покупая. Сидели у входа вместе с собаками, ожидали - чего? А вдруг выйдет высокое решение, и их покличут: "Налетай, бабки!" - и насыплют целые пригоршни гостинцев: "Это вам от любимого, всенародно выбранного Президента".

Отвлек меня от старух дикий вопль сверху. Не успев дотянуться до низенького бордюрчика из крашенных металлических трубок, грохнулся на гололеде мужик в галошах, с мешком пустых бутылок: "Ах ты, Лукаш, требуха деревенская, завел народ, Сусанин..." - запричитал мужик, изливая свою горечь и желчь. Выходило, что "Лукаш", то есть президент Лукашенко, виноват, что он грохнулся. Обычно я не вмешиваюсь, но сейчас мне захотелось постоять за "нашего президента" - так он сам себя называл, в третьем лице: "Давайте, уважаемые граждане Республики Беларусь, постоим за нашего президента". Был Президент все-таки мой земляк, простой человек: не крал, не притворялся, желал добра народу. Только вряд ли представлял, как будет трудно что-то сделать. Попер наобум, выиграл выборы. Народ поддержал, а сейчас отступил в сторону: выкручивайся сам... Я сказал поскользнувшемуся мужику: чем обвинять во всем Президента, лучше б сколол этот лед, калечащий людей. Или хоть посыпал песочком. Вон целая гора мокнет, только подсовывай лопату...

- Устал я, брат.

"Устал..." - это он говорил мне? Да если б зимой в море, на перегрузе, когда в самом деле тяжело; не то слово - буквально кончаешься, таская сутками практически без отдыха брикеты мороженной рыбы в трюме: два судна летают, связанные концами, дергая в стороны; сверху проливается ледяная вода; бегаешь по скользким плитам из рыб на одеревенелых ногах, а если споткнулся, упал, - не говори: "Устал, брат". Это раньше квасили уставшим морду, а теперь - убьют. Потому что только убийство поднимает общий дух команды.

- Раз устал, отдыхай. А бутылки подберу я.

Мужик глянул недоверчиво, прикидывая: можно ли мои слова принять всерьез? Не похож я на того, кто мог бы воспользоваться!.. Успокоясь, он охватил взглядом бутылки, раскатившиеся из мешка, подивился: "Ни одна не разбилась!" - но не обрадовался, а поплакался опять:

- А как же их мне собрать стоко, а?

- Вот и думай как.

Впереди вырисовался низкий, кирпичной кладки приемный пункт стеклотары. Дверь открыта, заложена камнем. Люди, переполнив помещение, уже выстраивались перед входом, скульптурно оформленным свисающими сосульками. Очередь росла, круглясь по краю налитой лужи. Блудливые старики, бабы с синяками... Хотел пройти мимо, но остановился: уж если ларек открыт, надо воспользоваться! Весь балкон заполнен посудой, смерзшейся в снегу, кто побеспокоится? Из тех бутылок, если сдать, получится дармовая сумма. Как раз возместит урон из-за проездного талончика. Мне хотелось доставить радость Наталье, а заодно и себе, так как я сэкономлю на долларах. Притом, сдать бутылки, при любой очереди, мне ничего не стоит. Обязательно объявится кто-либо, знакомый или нет, и пропустит вперед. Стоило постоять пять минут, хотя бы проверить.