Или я его не объяснил?

Микола, выйдя с глубоким вздохом из оцепенения, посмотрел на рукописи, на чернильные пятна на моем столе.

- Пишаш нешта, братка?

- Так, нешта.

- Працуецца?

- Тольки пачав.

- Галовнае пачать, а там папавзе!

На словах Микола меня поддержал, но в его круглых глазах появилось и застряло нечто, таившее для меня конфуз и не смеемое быть выговоренным. Словно какое-то табу наложили на его уста. Так, если верить Пушкину, приходил к Моцарту Сальери, садился и страдал от унижения искусства. Дескать, такой несмышленыш, как Амадей, не умеет ценить то, что идет, не спросясь, ему в руки, - болтает, веселясь, и ставит и ставит на нотные листы закорючки своих волшебных симфоний... Ай да Микола!.. Но если принять такое сравнение даже в геометрическом снижении наших фигур, то так ли уж интересно Миколе, что я пишу? Я не видел в его глазах никакой зависти. А что в них было? Помнил такие глаза у некоторых стеснительных мальчишек в Рясне, которые вели себя мирно в классе, а нападали из-за спины. С такими труднее всего помириться, поскольку как бы и не было вражды. Получив по соплям, они больше не нападали. Но дружить с ними мешала некая стеснительность, стеснительность в их глазах...

Ну, а такие, как Гриня, с ними можно мириться?

Год назад я побывал на семинаре молодых прозаиков в Доме творчества имени Якуба Коласа. Деревянный домик, двухэтажный, хорошо протапливаемый, в сосновом зимнем бору. Так уютно там было жить, писать в свете зеленой лампы. Я написал повесть, которую не взяла "Юность" и пришлось отдать в "Неман". Пишешь, сделаешь перерыв и, погасив лампу, отдернув занавеси, смотришь на ночной бор, на пылящие снегом громадные сосны и ели. Как будто и лампу не погасил - так от снега светло... Господи, что еще надо? Жить, писать и чувствовать себя таким, как все!.. Однако консультанты Союза письменников Иван Науменко и Алесь Кулаковский, ведя семинары, даже не глянули в мою сторону. Я тогда восхищался такой бездарью, как Науменко. Написал о нем большую рецензию, передав весь свой трепет. Увидя в двух шагах известного писателя, профессора, академика уже, подошел, робко заговорил, но встретив категорическое неприятие, с недоумением отошел... Зачем ему понадобилось так резко отталкивать от себя молодого человека, который искренне им восхищен? Да, застенчив, косноязычен, но это-то и признак, что от всего сердца! На то ты и письменник, чтоб понимать... В Рясне я мог объяснить столь открытую неприязнь и знал, как с ней бороться. А здесь? Как разгадать, что застряло в круглых глазах Миколы Копыловича?

Надо мне научиться их понимать. И в первую очередь таких, как Микола Копылович. Я никогда не пил с Миколой, как и с другими своими ровесниками из числа белорусских письменников. Удалось при помощи Шкляры приобщиться к верхам. Но эти-то - самые многочисленные...

- А як твае справы?

- Книжку привез, - ответил он. - Далибог выйде.

- Личы, што без пяти минут письменник.

- Што ты маеш на увазе?

- Саюз письменников.

- Я ужо у Саюзе.

- Без книжки?

- Хто там чытае? Прывел Шамякин на вочы камиссии: "Берыте хлопца?" Тыя глянули: "Падыходить". - "Ну, дык бяжи, кажа Иван Пятрович, за гарэлкой". Я и пабег, як падсмажыли пятки... - Микола, разволновавшись, забыл, что отрекся пить. - Можа, есть четвяртинка, стары? Я б глынув кроплю...

- Няма, браток.

- Няма дык няма.

И он уставился в окно с прежней мукой в круглых глазах. Я попытался объяснить эту муку в глазах Миколы Копыловича... Что ему не хватало? Он вступил в Союз писателей без всяких хлопот. Или ему надо было ехать на зверобойный флот? Терять сознание над рукописями? Привели, показали, не читали и приняли по внешнему виду... А я как раз его читал! Перевел по заказу "Немана" два его рассказа. Не скажу, что убогие, но неразвитые по чувству. Где б еще их напечатали, если не здесь? Он мог ездить в ЛТП, как в творческую командировку. Мог сидеть в свете той зеленой лампы, не стесняясь, - вокруг свои! - выйти из комнаты, сказать: "Написал повесть!" - и приятно удивить всех на семинаре. А не сидеть, запершись, как я, вздрагивая от каждого шороха, как будто ты вор или прячущийся от погони; пробрался, чтоб настрочить испуганной рукой предсмертный "Дневник", как Анна Франк, и сейчас за спиной откормленный Иван Науменко рявкнет не по-профессорски зычным баском: "Уставай! Расписауся..." Как Микола не понимает свое такое счастье? Пришел ко мне и сидит здесь... Ну, как его объяснить? Может, с жонкой разругался? И опять она его - туда?

- Ты усе на прыватнай кватэры?

- Прапанавали сваю, але ж не ведаю ти брать.

- Кали не ведаеш, давай мне.

- Жонка чакае кватэры, каб кинуть мяне.

- Тады кинь жонку.

- А як жа без кватэры?

- А як живу я?

- Ну ты! Ты марак...

Вот и поговорили... Нет, Микола Копылович был недоступен мне! Не мог его воспринять, хотя мы разговаривали с ним на одном языке. Любой пастух был мне ближе во сто крат и понятнее или доярка. Я не испытывал к нему никакой вражды. Безобидный человек. Или он у меня что-то отнимал? Но в нем скрывался какой-то логический казус. Даже не понимал, почему он пьет, живет с жонкой? Зачем ему нужен Союз письменников? А он, Микола, что-то знал про меня. Недаром возник в его глазах конфуз, когда он увидел мой стол в чернильных пятнах и рукописи на столе... Все ж с годами я объяснил, какой ко мне приходил гость. Нет, не страстный Сальери, каторжник искусства, не Мефистофель в габардиновом плаще. Приходил Микола Копылович, нормальный хлопец, а также письменник не хуже многих других. И будь у него рот не на замке, он бы меня предупредил, чтоб я ничего не писал, ничего не добивался, а лучше б распил с ним четвертинку горелки. Впрочем, о четвертинке он прямо и сказал. Может, и выпил бы с ним, хотя куда интереснее распить ведро воды с конем. Только я не хотел ни под каким предлогом занимать у Веры Ивановны.

- Братка, да тябе просьба.

- Кажы.

- Есть нажницы? А то киптюры на нагах вырасли - во! Аж загибаюца у чаравиках....

Нашел ножницы, самые большие.

- Тольки потым прыбяры з падлоги...

- Гэта я ведаю, браток.

30. В утреннем трамвае

На рассвете прошел небольшой дождик с сильным ветром. Редкие капли ударяли со звоном разбитого стекла. Я все подхватывался с кровати в испуге и счастье от какого-то сна. Хватался за рукопись, как будто ее могло не оказаться на месте. Искал на страницах какие-то знаки и забывался в продолжении сна. Но вот дождик прошел, все затихло. Утром, выйдя из дома, я увидел, что осину, еще недавно всю в листочках, казавшуюся такой стойкой, почти полностью обтрясло. Нижние суки были голы, листья облепили мокрую дорогу, кусты и кирпичную стену. Это и есть та осень, которую я люблю! Было приятно выйти из заточения, зная, что просидел не зря. Меня согревало новое пальто, которое только сегодня надел. Я похудел, ничто не стесняло моих движений; я как подрос, постройнев, и наслаждался тем, что иду.

Повезло! Оказался в числе первых пассажиров, ехавших по новой трамвайной линии. Для полного кайфа следовало сесть на кольце, где трамвайные рельсы описывали геометрические кривые. Одна тетка еще успела там вскочить, и новенький трамвай, апельсиново засветившись изнутри двумя вагонами, тронулся с места. Подождал его на остановке с болтающимся жестяным знаком "Т". Во Владивостоке трамвай показывал чудеса героизма, особенно на гористых участках маршрута от Океанской набережной до Минного городка. Я сидел там в трамвае, как в просмотровом зале, не успевая переводить глаза с фантастических пейзажей на таких же фантастических людей. Возник на мгновение в глазах тот трамвай, будто я во Владивостоке... Вышел из почтамта с Натальиным письмом в руке, стою, а он, трамвай -"пятерка", разворачивается круто на верхнем кольце, чуть ли не упираясь красным лбом в свой задний вагон... Сползай сюда, красная морда! Сейчас усядусь в твой пустой вагон. Развалюсь на двух сиденьях, чтоб нормально прочитать письмо...