Увидел Антонину Федоровну, отмывавшую сапоги в зеркальной луже перед гостиницей. Потная, в сенной трухе, она отражалась в луже, осчастливив ее своими голубыми рейтузами. Попросил у нее ключ, так как отдал свой Толе. Антонина Федоровна не могла достать из-за мокрых рук. Показала, где он у нее запрятан. Я залез к ней под блузку, где ключ был пришпилен булавкой. От нее пахло сеном, и сердце ее скокнуло под моей ладонью. "Пацаненок с вами?" спросил я. Она плеснула на сапоги, вызвав рябь на луже: "Он вашему делу не повредит". - "Тогда я вас прошу, Антонина Федоровна, не пудриться и не обдаваться духами, а прямо при всей вашей амуниции пожаловать на марочный коньяк". Антонина Федоровна лишь усмехнулась на такой ангажемент.

- За вами когда заехать? - высунулся из газика Франц Иванович.

- Поезжайте в киногруппу. Я забыл, что приглашен на обед еще в одно место.

- Приятно вам пообедать и повечерять.

24. Нина Григорьевна, я и бабка Шифра

Под вечер, оказавшись в простом автобусе, останавливавшимся у каждого столба, я почувствовал себя опустошенным, как больным.

Смотрел на людей, не входивших, а врывавшихся в автобус: в салоне пусто, в дверях застряло пять человек, не могут себя протолкнуть! Разве трудно понять, что если на билете указано место, то его и надо занять? Или лучше сидеть на чужом месте? От меня через сиденье женщина с ребенком хотела сесть у окна. На ее место уселся дядька вообще без билета - и попробуй его сгони! Водителю было наплевать: достанет из кошелки яйцо, подкинет на руке, разобьет и высосет до скорлупы. По привычке я слушал, о чем говорили: о буслах, которые здесь перестали жить. Один бусел упал, нашли высохшего на ветках. Говорили о том, что гроза не идет, как раньше, по воде. Жара, река не притягивает тучи. Две женщины с завистью обсуждали какую-то Зою, у которой умер ребенок: "Похудела, покрасивела, стала, что девочка". - "А рабенок был больши?" - "Больши! Ужо ушки были".

Я подумал об Антонине Федоровне, с которой утолил какой-то юношеский бред о бабе с граблями. Утолил и вычеркнул этот бред. Так и идешь по жизни, как от нее избавляешься. Странное состояние, когда ни с кем не чувствуешь связи. Ищешь такую же заблудшую душу, выбившуюся из колеи... Вспомнил женщину на вокзале в Орше. Стояла неподалеку, прислонясь к стене, грызла подсолнух. Я посмотрел, она голову опустила, раскосив в ожидании глаза. Безвольная, свявшая, - и залучилась неожиданным румянцем. Страх, какие в ней тлели угли...

Неужто опять в море, опять дорога туда?

Несколько раз попадали в грозу. Тучи, застилая сильное летнее солнце, пропускали темные дымные лучи. От них мрачно блистала река с пустым теплоходом из Гомеля. Как-то по-особому был озарен и лес, еловый подлесок с большими березами на переднем плане по обе стороны шоссе, и дальше рощи за полями, уже недалекие от тех полян, где я бродил с Натальей. Порой проливался такой обильный дождь, что автобус останавливался, пережидая ливень. К нему бежали, спасаясь от потопа, грибники с полными ведрами желтых твердых лисичек. Мне часто потом вспоминались эти летние грозы по дороге на Рославль и темные лучи, бьющие из облаков. Я видел в них какой-то знак беды для этой полосы земли в междуречье Сожа и Днепра, по которой пройдет, как смерть с косой, чернобыльское облако. Надо же было мне оказаться на этой дороге именно в тот черный жаркий апрель, чтоб постоять под радиоактивным дождем на тещином огороде! А потом еще не раз ездить к ней по земле, что уже перестанет быть землей, а станет "зоной заражения". Мы ели, что поделаешь! -и картошку, и яблоки из сада Нины Григорьевны, хотя ничего этого нельзя было есть. Мы не могли забыть и отбросить дорогу в ее дом, который нас много лет кормил; продолжали приезжать, как будто он еще был, -а как же еще? По-другому не могло быть, если этот дом и огород являлись сутью того, чем жила Нина Григорьевна! Да и куда еще ехать, или у нас было другое место? Умерла земля, осталось лишь то, что связалось с ней, те немногие воспоминания, что уцелели во мне. Все еще сохранялось что-то, о чем хотелось вспоминать: о волке в лощине, о Натальиной грибной поляне. Не забыл я тот подпаленный костром куст, откуда вылезла однажды, отряхиваясь, мокрая полуслепая охотничья собака. Мы смотрели с Юрой Меньшагиным, как она легко, словно по натянутой нитке, переплывает Днепр с сильным течением. Уже собрались уезжать с рыбалки, сели в мотоцикл. Собака догнала и прыгнула в коляску, где и привыкла сидеть... Как бережно, деликатно отнеслась она к маленькой Ане!.. Я всегда вспоминал эту собаку, когда ехал в Быхов, и вспоминал Аню, чтоб настроить себя на 2-3 дня в доме Нины Григорьевны. Вот эта дорога, а за Воронино -знакомое быховское половодье. Днепр исчез, только по кустам и определишь, где русло; желтый замок Сапеги, похожий на солдатские казармы, каменный склад, бывшая тюрьма, где сидел плененный генерал Корнилов. А вот и дом с березой у ворот... Не о таком ли доме я мечтал в Рясне? О доме, где не выбивают окон камнями и не мажут ворота говном... Если б я ощутил в нем тепло! Но в нем, в этом доме, не было и подобия того, что я испытывал в Шклове у Бати. Как бы я там ни относился к Матке, все ж я был свой. В Кричеве от звука лопнувшего яйца на сковородке бабки Шифры оседало в душе больше, чем от гнущихся под яблоками деревьев в саду Нины Григорьевны. Только и согревала душу полуслепая собака, побывавшая здесь.

Потом Юра ее кому-то отдал.

Ни разу я не приезжал сюда отдыхать, как сын тещи Леня или Наталья с детьми. Это было единственное место, где я бы умер от скуки, если б не смог себя чем занять. Все время пропадал в огороде... Сколько там удивительного всего! Приподнимешь подгнившую колоду - и отлетает туча прятавшегося от жары комарья! Запрыгают в стороны влажные, уже неведомые лягушки... А гнездо красавцев-шмелей, похожих на бочонки? Как впивались они в заляпанный мыльной пеной розовый куст у рукомойника!..

Кто тут сидел под этими яблонями?

Юра Меньшагин - муж тещиной сестры, обходивший с геологической разведкой Якутию. Пацаном поджигал быховский мост перед приходом немцев. Был увезен в Неметчину, а когда немцы начали оплачивать свои преступления, как ни трудно ему стало жить, отказался от их дармовых марок!..

Сидели Толя-Большой и Толя-Маленький, по комплекции наоборот, закадычные друзья, не-разлей-вода, лихие десантники. Толю-Маленького, весом за сто, обычно первым выталкивали при самолетных прыжках, для определения силы ветра. Толя-Большой, Натальин дядька, худой, кожа да кости, отчаянный партизан и пьяница. Я растрогал народного поэта Петруся Бровку, рассказав, как Толя-Большой приносил Наталье в партизанский лагерь немецкие конфеты. Наталья, играя с пустыми гильзами, продолжала играть и с конфетами, не догадываясь, что их можно есть. Петрусь Устинович, смахнув слезу и подмахнув бумагу о переводе Натальи в Минск (его подпись была росчерком Бога для РОНО), сказал: "Я б тольки за жонку принял тябе у Саюз письменников!.." вот какая сидела здесь родня.

Появлялся Леонид Антонович, ученый сосед, имевший трех дочерей, которых любил с такой необычайной силой, с какой ненавидел зятей. Мне был бы близок по душе этот человек, сотворивший кумиров из собственных дочерей, но жутковато было представить: а если б оказался его зятем? Меня трясло, как осиновый лист, когда я слышал трехчасовой монолог о зятьях, завладевших дочерями! Казалось, что Леонид Антонович проговаривал теще текст из неведомой драмы Шекспира, а в часы подъема достигал накала трагедий Еврипида или Софокла. Являлась, пригорюнясь, поплакаться Нине Григорьевне соседка, Валентина Тимофеевна, принимавшая у себя целый гарнизон. Влетала коршуном, стрекоча языком, фронтовичка Маруся, чтоб вырвать из застолья Толю-Большого, -чтоб он не пил у сестры... Вот Нина Григорьевна, жалеющая пьющего брата и безжалостная к языкастой Марусе, -разве она в идеале права? Вся улица ходит к ней исповедоваться: и пьяницы, и проститутки, и просто ушибленные на голову. Всех она выслушает и ободрит. Марусю же, как Нина Григорьевна рот откроет, начинает рвать... Вот и помири их!