Я легко обыграл тогда Лазю Фельдмана, героя Бобруйска. Не послал в нокаут, хотя зал ревел, требуя, чтоб унизил слабого бойца. После боя девушки Шкляры, которым он уже прискучил своей гениальностью, повели между собой бой из-за меня. Им пришлось поплатиться за свое пренебрежение к поэту. Мы остались вдвоем, и я, счастливый, омытый в душе, мог воспринять стихи Шкляры с их дерзкой романтичностью: "Юноши дуют в спортивные трубы, кружится мусор веселого дня. Флейта поет, и в разбитые губы рыжая Майя целует меня..."

Мы шли, Шкляра читал, забывая про окружение, как все поэты. Впереди нас прогуливался, наставив ухо, Беньямин, Бен - напомаженный бриолином, в брюках-"дудочках" могилевский пижон. Можно подумать, что он гуляет, а не развозит хлеб по магазинам. Лошадь знала дорогу, катила себе фургон, а Бен, прохаживаясь по тротуару, делал вид, что не имеет к ней отношения. Его интересовало: чего это я иду со Шклярой? Стихи Шкляры он наверняка воспринимал, как какой-то жаргон... Может, мы хотим кого ограбить и сговариваемся так?.. Бен надоел мне, я шуганул коня; пришлось и ему удалиться.

В какой-то мере Бен передавал отношение к Шкляре в Могилеве. В родном городе трудно заявить о себе чем-то высоким. Никто не поверит, что человек, который ходит по одним и тем же улицам, одаренный поэт, восхищающий столицы. Правда, у Шкляры подрастал брат Олик, запоздавший, неожиданно появившийся у пожилых родителей. Долговязая фигура Олика с хохолком мокрых от купания волос стала камертоном поэзии Шкляры, самых прозрачных и проникновенных его строк. Когда же братья сходились, между ними начиналась грызня. Вспылив, Шкляра гнал Олика от себя, и тогда мне приходилось идти между ними, сводить вместе. Олик еще отпадал в расчетах Шкляры, он нуждался в моей боксерской славе и защите. Также ему был нужен почитатель из другой среды. Я не сразу разгадал суть намерения Шкляры, когда он представил меня в тот день своим друзьям возле кинотеатра "Родина", готовившимся поставить автографы на переплете новой эпохи...

Кто там был? Вадик Небышинец, студент Московского университета, меломан, англоман, выглядевший, как лондонский денди, щеголь иного порядка, чем Бен. Впоследствии он выполнял всякие поручения, обставлял помпезные визиты Шкляры из Москвы на родину. Я видел один из таких визитов по телевидению: Шкляра с женой в окружении свиты сажал подаренный им лес на одном из кусочков чистой земли, оставшейся после Чернобыля. Видел Вадика раза три и в трех стадиях: вот он молодой, вот немолодой, а вот пожилой совсем... В третьей своей стадии Небышинец, старый и беззубый, вдруг бросился меня обнимать. Оказалось, его сразило, как молодо я выгляжу. Не разглядел во мне Дориана Грея! - и облобызал такого же старца, как сам... Второй, Валерий Раевский, имел среди них сомнительное прозвище: "Петруша", олицетворявшее дурака. Петруша как раз и превзошел все ожидания, став главным режиссером национального театра Янки Купалы. Он имел еще один талант: был великолепным грибником. Не пропущу еще одного человека, стоявшего возле "Родины", хоть он и не принадлежал этой компании, - Изя Котляров, поэт, любимец минского критика Березкина. Потный, всегда в творческих муках, заливающийся румянцем, в колечках смоляных волос, похожий на Марка Шагала. Я еще скажу о его несчастной судьбе. Ну и тот, перед которым склоняется и Шкляра, - всегда находившийся как бы в центре обведенного циркулем круга; светловолосый, насмешливый, в очках, типичный русский интеллигент по фамилии Иоффе; Толик Йофа, который собирался, по словам Шкляры, сорвать лавры с самого Феллини. Переняв от еврея-отца искусство портного, Йофа, выменяв как-то у Петруши понравившийся пиджак, готовился уже превзойти Диора. Опомнясь, Петруша прибежал клянчить пиджак обратно. Йофа презрительно швырнул лоскутья: забирай. Этот распоротый, раскроенный по модели Йофы пиджак не могло сложить Петруше ни одно пошивочное ателье.

Самый забавный случай из того, что я знал о них, произошел еще до этого знакомства. Тогда Йофа со Шклярой согласились сдавать за "дремучего невежду" Петрушу экзамены в театральный институт. Перед этим Петруша блестяще выдержал специальные экзамены. Завалить его было практически невозможно. Вот Йофа со Шклярой и выжали из своего положения максимум пользы. Сложив в общую копилку деньги Петруши, которые ему отвалила любящая мать, они развлекались в Минске, не переживая ни за что... Петруша, голодный, разыскивал их, чтоб сообщить, что экзамены, которые они за него провалили, им дадут пересдать. Петрушу, конечно, стоило наказать: чтоб не привыкал чужими руками жар загребать. Я допускаю такой феномен, что Шкляра мог получить "неуд" по русской литературе. Но как Йофа, проглатывавший тома Соловьева, умудрился провалиться по истории России! Кто там сдавал на актера? Петруша или все трое?

Все эти ребята, продвигаясь по отдельности, не делали, как я, из Шкляры кумира. Никак я не мог стать противовесом такому, как Толик Йофа, хотя он как раз отнесся ко мне заинтересованно и тепло. Да и до Вадика и Петруши мне было далеко. Мог предложить Шкляре только свою дружбу. Уже занимавшийся сочинительством, ища после Рясны способ противостоять миру, я увидел в Шкляре бесценного друга, у которого многое можно перенять. Недолгое время после института, пока не укатил на Дальний Восток, жил в одной комнате со Шклярой в Минске. Шкляра снимал комнату в районе железнодорожного вокзала. Не помню, что ели. Мы и не думали о еде. Старуха-хозяйка ходила за нами по пятам. На ночь закрывала ставни на окнах и караулила у двери, чтоб мы не сбежали, не уплатив. Не упуская случая свести счеты в поэзии, как и Пушкин, Шкляра публично гневался на нее: "Старуха солнце воровала у солнцелюба, у меня!" Одно из малоудачных стихотворений, а потом у него пошли крупные стихи.

Когда Шкляру приняли в Союз писателей, он, отчего-то обидясь на всех, сказал, плача: "Уеду к Боре Казанову от вас!" - и он в самом деле приехал в порт Находка, меня не предупредив. Я глазам своим не поверил, увидя его на причале, когда вышел на палубу с моряками швартовать свой "Брянск". Шкляра был юнгой у нас, как Пушкин у царя камер-юнкером. Вел себя тихо, подчиненно, пугался девушек-сезонниц, которых мы возили на восточный берег Камчатки. За мной ходил, как привязанный, восхищаясь, какой я моряк. А что за ужас он пережил, думая, что я разбился в трюме! Трюм был глубиной в 20 метров, как на всех старых "либерти", - их клепали во время войны в Детройте в расчете на один рейс. Если б упал в трюм, мне были бы кранты. Просто чересчур быстро съехал по веревке, заняв чужие, выпачканные в "тире" (такелажной смазке) рукавицы. Не сумел задержаться, от трения перегорели рукавицы, ударился головой. Меня спас "пайол", настил из деревянных досок в центре трюма - для амортизации бочек и всякого сбрасываемого груза.

Я уже имел визу на загранплаванье и бескорыстного морского друга Володю Малкова, который стал капитаном на "Вольфраме". На этом пароходе, не появись Шкляра, я собирался совершить кругосветное путешествие. Не буду все валить на Шкляру, но он не отвязался от меня, пока не посадил в экспресс "Россия". Сам же выкинул фортель: заняв у меня деньги, поменял поезд на самолет. Улетел в Москву, отдав на хранение экземпляры своих морских стихов, - на случай воздушной катастрофы. Я не знал еще, что с сухогруза "Брянск" мой первый капитан Карл Генрихович Гроссман, эстонец, аристократ, из семьи потомственных моряков, прислал Бате в Шклов великолепное по стилю, сдержанности и благородству письмо. В нем старый капитан благодарил отца за сына-моряка. Батя, слыхом не слыхавший, где я, читал, удивляясь. Письмо это я могу считать единственным приобретением после первого плавания. В то время как Шкляра привез новые стихи. Я ему наказывал там: "Пиши, я буду за тебя работать. А если тебе море наскучило - уезжай. Зачем мне за тебя краснеть?" Он и уехал с кучей стихов, прихватив по зоркости и сходному, заимствованному у него мироощущению, и те наблюдения, что я тайно откладывал себе в копилку. В отместку я готовился использовать его строку для названия приключенческой повести: "Прописан в Тихом океане". Шкляра, наверное, будет возражать против грабежа, но куда он денется?