Изменить стиль страницы

Он остановился на крутом берегу Зая, уставившись на мерно и бесконечно текущие воды. Печалью подернулись глаза, ныло сердце, а слез не было, — видно, и не плачется, когда на душе тяжело.

На другой день, за ужином, Магиша расхваливала сына Тимбика-ветрогона старшину Карима. Завалил, мол, родных посылками, а с собой из ярманской земли вот такие сундуки привез, да все битком набитые. Жаль, родители не успели пожить при таком сыне — больно рано померли. А соседская девка-то, Мунэвера, не смотри, что тихоня, вон какого мужа отхватила, всем на зависть! И Магиша тяжело и многозначительно вздыхала.

— Я, мама, не ради тряпок воевал, — отрезал Арслан, недобро взглянув на Магишу.

— Никто тебе не велит на лишнее-то зариться. А ежли б и привез чего, дак не в чужой же карман, дурень ты этакий. Вон у других-то дети помнят небось, что им хозяйство вести, мозгуют, а ты заладил — не ради тряпок, не ради тряпок!

— Цыц! — сверкнув белками, прикрикнул на нее Шавали-абзый.

— А ты, отец, мне рот не затыкай, ишь, расцыцкался! Не о себе забота, о твоем же бестолковом сыне!

— Цыц, говорю, балаболка, не доводи до греха!

Но настырная Магиша все бормотала о каких-то тяжелых днях, о ярманских шелках и бог весть о чем еще, пока не лопнуло у Шавали терпенье, и старик, отбросив стол, ринулся на завопившую жену с кулаками. Этот безобразный скандал решил судьбу Арслана: разругавшись с родителями, махнул он рукой на нескладную свою семью и уехал в город.

...Угасают на небе последние звезды, тускнеет бледная луна.

Оставив на траве скомканную постель, Арслан вышел на улицу и застыл у ворот, вглядываясь в неясные очертанья горы Загфыран. В низинах у ее подножия клубился белесый и вялый туман, реяли на вершине, таяли в утренней голубой дымке призрачные деревья, и столь свежий и живительный проникал в легкие воздух, что хотелось крикнуть во всю молодую силу и вслед за криком своим взлететь над безмолвием рассветного мира.

Арслан, следуя за прохладным ветром, направился в луга, к приречной уреме. Долго бродил он в росных травах, искал заветные места, что дарили его своим утешеньем в тяжелые минуты после возвращения из армии. Где-то здесь еще мальчишкой веснами ставил он верши, иногда попадалась в них крупная рыба. Арслан оглянулся и замер, не веря своим глазам, — черемуховые кусты, искореженные, вывернутые с корнем, жалко и беспомощно торчали в небо, втоптанные, пластались по земле; редкие уцелевшие сучья чернели в жирных потеках мазута, словно головешки с необъятного пожарища.

Тихо стоял Арслан у старой черемухи, которую особенно любили деревенские ребятишки: славно было играть среди ее густых перепутанных ветвей в веселые «прятки». Измазанные нефтью, оторванные легко и безжалостно, унылой кучей лежали вкруг осиротелого засохшего ствола мертвые ветви. Арслан, подобрав одну из них, поспешно шагнул вперед. Но чем дальше углублялся он в заросли, тем большей обидой и горечью переполнялось его сердце; невозможно было поверить, что урема, каждой весной утопавшая в белом пенном цветенье, погублена бесповоротно и лишь запоздало взывает к милосердию, топыря черные раздавленные пальцы.

Может быть, через годы на этом самом месте люди создадут новую красоту — геометрический красочный узор газонов, клумб и аллей с декоративными деревьями. Но как бы там ни было, всегда тяжело терять дорогое и милое нашему сердцу, даже если и твердо знаешь, что на его месте возникнет новое, возможно, более прекрасное...

7

Сняв с плеча коромысло, Мунэвера опустила ведра на прибрежный песок, вздохнула и чуть постояла, вглядываясь в заречную даль. Недвижно торчали вокруг смирные, мясистые лопухи, курчавился конский щавель, в воздухе веяло каким-то сонным томлением; молодая женщина скинула стоптанные чувяки и, приподняв подол, вошла в реку? Теплые, не успевшие остыть за ночь струи приятно щекотали ноги, осыпая встопорщенный золотой пушок множеством вскипающих пузырьков.

Мунэвера обвила спадающие черные косы вкруг головы, наклонилась и плеснула в лицо пригоршню прозрачной, устоявшейся за ночь воды. Омыла лицо, шею, загорелые, тонкие руки, неудовлетворенно выпрямилась и на ощупь расстегнула за спиной тесный, давящий лифчик; потянулась, плеснула на себя еще одну пригоршню воды и вдруг решила раздеться донага, искупаться в утренней безлюдной тишине. Когда еще выпадет этакий случай? Зимой и летом ни секунды свободного времени — школа, огород, картошка, вечерами насупленный подвыпивший муж, которого надо приветить, накормить, успокоить... Не хватило на ее долю счастья. Рано осталась без отца и, покорная судьбе своей, рано вышла замуж. Говорили ей: свыкнешься, мол, слюбишься, а вот пять лет уж живут, и хоть бы одно теплое чувство проснулось у нее в душе. Нет, не любит она мужа, нет у Мунэверы с ним счастья... Одна радость, что дети, да еще воспоминания вот — летние тихие утра на берегу степного Зая.

Стаскивая платье, Мунэвера запуталась пышной косой в какой-то застежке, досадливо вскинула голову и застыла: на том берегу стоял... он.

Словно огнем опалило тело, и, на ходу оправляя платье, Мунэвера кинулась к берегу, расплескивала тихую воду, спотыкалась, закрыв от стыда и страха глаза; бились о спину тяжелые, разлетающиеся косы, зазвенело, покатилось в лопухи пустое ведро.

Далеко от берега, задыхаясь, остановилась, с минуту стояла молча, слушая гулкие удары сердца. До смерти вдруг захотелось увидеть «его», подойти и взглянуть ему в глаза, а может, ей просто померещилось? Но при одной мысли вернуться на берег застучало, заколотилось утихшее было сердце. Постояла еще. И спокойно, размеренно направилась к кинутым ведрам. На берегу, не поднимая головы, отыскала и надела чувяки, зачерпнула полные ведра воды, нацепила их на коромысло; только тогда взглянула на ту сторону, и сердце ожгло острым чувством сожаленья: никого там не было, лишь холодно отражалась в реке изуродованная, жалкая урема...

Придя домой, Мунэвера на огороде долго поливала узорочье кружевных морковных грядок, легко ступала меж ними, оставляя в мягкой земле отпечатки маленьких босых ног, и на душе у нее было как-то особенно хорошо, работалось легко и свободно, так что ей даже хотелось спеть какую-нибудь сильную и красивую песню. А когда были политы все длинные грядки, Мунэвера села на краю большой железной бочки и сидела, опустив грязные ноги в зеленую парную воду, щурилась на летнее солнце, которое тем временем уже добралось до конька высокой крыши. Во дворе на зеленую траву прилетели два диких голубя. Один из них, с переливчатым, сизо-фиолетовым зобом, выпятив грудку и распустив по земле крыло, долго кружил перед возлюбленной, томно ворковал, надувался и поклевывал в траве что-то несуществующее, подскакивал хвастливо, грозно озирался и опять ворковал своей голубке какие-то сладкие слова. Мунэвера невольно вздохнула, и голуби, похлопав крыльями, улетели: видно, не терпит любовь чужого глаза, не нужен ей докучливый третий...

Мунэвера вздохнула и вошла в дом, а там младшая ее дочка, Миляуша, уже проснулась и потягивалась в нарядной кроватке, раскидывала пухлые белые ручонки, улыбалась беззубым ротиком, смешливо поглядывая на маму.

— Ай-яй-яй, доченька-то моя уже проснулась, встала моя большая доченька, открыла глазки! — ласково заговорила мать и, взяв ребенка на руки, принялась подбрасывать, пошлепывать, целовать и тормошить свое ненаглядное дитя. — Встала моя Мурмурочка, проснулась моя беззубочка! Смеется, гляньте, смеется! Только бы нам, скажи, доченька, разговаривать научиться. А когда же это мы разговаривать-то научимся? Весной? Ладно, весной так весной. Тогда нам язычок перелетные птицы принесут. Какая же птичка нам язычок подарит? Ласточка? Нет?! Соловушка? Ладно, пусть будет соловушка, он такой певун, этот соловушка, такой певун! Если б твоя мама умела петь, как этот соловушка. Не умеет. А-то бы все в песне рассказала, поведала. Ах, глупышка, как она все поведала! Гоп! Люленьки, люленьки, кто не вырос — грустненький! Гоп! Гоп! Гоп! Съели каши ложку — выросли немножко! Давай братика разбудим. Пускай не спит, засоня. Он у нас уже большущий вырос, скоро и ты такая будешь. Ну-ка, тяни с братика одеяло, рано вставать всем полезно, и большим, и маленьким. Ну-ка, стянем одеяло, тянем-потянем...