Изменить стиль страницы

— Гей, старая, поднеси-ка мне ковшик медовухи!

Магиша кряхтела в углу на лавке, соскребала с заброшенных рамок остатки плесневелого воска.

— Какой еще такой медовухи, вишь, приспичило! ни тебе праздник, ни сабантуй...

— Ладно, старуха, языком-то молоть. Что-то в боку покалывает, думаю, не поможет ли.

— Не помо-о-ожет... — передразнила его Магиша и зло швырнула куски гнилой рамки к печи. — Поможет тебе, как же! Цельный день валяешься, как еще тебе в ж... не закололо! А то в боку-у... На ворота дыхнуть боязно, все столбы как есть завалились, навес, того и гляди, вовсе рухнет, почесался бы хоть! Мне, что ли, за тебя жалезяками размахивать? Пошел бы да размялся, лопатку там взял али топор. Глядишь, и ко-лотьба пройдет...

Эх и взвился Шавали-абзый! Видать, переполнилась чаша, переплеснулась — набухли яростные желваки, вздулись на шее синие жилы:

— Тридцать лет кровь мою сосешь, дурья твоя башка! Кто же железками-то размахивал, когда их ставили, ворота эти поганые? Может, отец твой, которого в Сибирь сослали, может, он их возвел, чертова ты курица?!

Магиша, заметив, что глубоко сидящие глазки мужа вылупились и вспыхнули бешеным огнем, заметно струхнула:

— Погоди-ка, отец, чего ты... Потише, говорю, не шуми... вот разошелся...

Но старик уже осатанел: всхрапнув, лягнул он лежащие на полу сотовые рамки и, словно раненый зверь, заметался по избе. Все припомнил Шавали в эту минуту: как ушла из дому Файруза, как удрал в город сын Арслангали, как растут дети никуда не годными балбесами — ах, прорва! Из-за нее же, из-за ейной ненасытной утробы! Тут-то ему и попался на глаза бочонок со злополучной медовухой, что зрела себе потихоньку на печке, лопотала в тепле пьяные свои скороговорки. Яростно сграбастал Шавали-абзый пузатый бочонок, вскинул его высоко и мстительно саданул об пол.

Точно снаряд взорвался в избе, полетели щепки и брызги, но не успела потрясенная тетка Магиша и рта раскрыть, отголоском пушечного залпа ахнула дальше дверь, испуганно зазвенели стекла.

— Сгубил бочонок, окаянный, откуль ты только взялся на мою головушку-у! — завопила, опомнясь, тетка Магиша, из глаз ее вытекли две робкие слезинки, и она, торопливо собирая с полу озерцо ароматной медовухи, тонким голоском запричитала:

— Медовуха-то была на хмелю-у-у... пропала совсем медовуха-а-а... Чем теперь угощать лесника Гарапшу-у-у... где теперь возьмешь четыре дубовых столба-а-а... Да что б ты подох совсем! чтоб чирей у тебя на заднице выскочил! чтоб руки у тебя поотсыхали! чтоб тебе повылезало, ирод!

Потом, притомясь, она замолчала и прислушалась: на улице было тихо; темнело; напоенную запахом меда избу буровила звонкая одинокая пчела.

4

Не шел — летел Шавали-абзый к дому Кубаша, задумав в тот же час забрать к себе древнюю мать.

«Будя! — твердил он. — Назло Магише, хватит потакать ее ненасытию! Да рази же на ее горло напасешься? Ни в жисть! Оно же у ей что рукав у тулупа. Только этот рукав кулаком не заткнешь: пропасть бездонная, ей-богу!»

В темных сенях наткнулся старик на пустое ведро, полетело оно с грохотом куда-то в угол, но Шавали-абзый даже поднимать не стал, сразу толкнул в дверь:

— Есть кто-нибудь?

Из глубины неосвещенной избы с коптящей лампой в руке показалась растрепанная Файруза. Подойдя ближе, подняла она тусклый огонек повыше, потерянно моргая, взглянула на вошедшего:

— Кто ходит?

— Да я это. Что за темень у тебя такая в сенях? Чуть было башку не раздолбал, — все еще сердито проговорил Шавали-абзый, но, заметив полураскрытые груди дочери и ее растрепанные волосы, взъярился пуще прежнего, злобно заорал: — Прикрой сиськи-то, бесстыжая твоя морда! Да что ж это за день такой, прости господи?! Выставилась перед родным отцом, что уличная девка! За кого же ты меня приняла, стерва, харю-то портянкой, что ли, завесила?!

Но до Файрузы его ругань, кажется, не доходила, стояла она все так же молча, глядела на отца широко распахнутыми глазами, и Шавали вдруг насторожился:

— Чего молчишь? Или стряслось что?

— Бабушка... скончалась... — проговорила Файруза серым, осевшим голосом и, словно сама только сейчас поняла суть слов этих, застонала, прикрыла грудь и с высоко поднятым тусклым огоньком в руке удалилась в темень избы.

Шавали застыл на пороге, как убитое молнией дерево. Бессмысленная ссора, гнев на глупую жену, все обиды разом вылетели из опустелой головы, и лишь, постукивая в висках, нарастала звенящая, милосердная боль — возвращение к жизни, — к мучению, к мыслям. Едва передвигая трясущимися ногами, пошел он к матери. Из-под светлого взлетающего платка глянуло на Шавали ее застывшее, мертвенно-белое, но все еще удивительно ласковое лицо. Трудно помолчал Шавали, недолго, но сердце его облилось кровью и заныло в запоздалом раскаянье. Не уберег, не позаботился. Все добро копил, скарб! Многое заглотила Магиша и желала с каждым днем все больше. А мать не воротишь. Плачь не плачь. Нет ее. И не будет. Ушла мать... и ничего ей не надо...

Старик прикрыл платком лицо умершей, хрипя, произнес чужим голосом:

— Родне телеграмму надо бы дать. На саван... есть?

— Откуда? Она же умирать не собиралась...

— Прибери волосы-то. Люди могут зайти. А где Тансык?

— Отправила к соседям.

— Хвойная вода есть?

— Откуда же...

— Одеколон?

— Было что-то в шкафу. Если Тансык не пролил...

— Теплую воду готовь. Иголку новую, нитки. Зеркало не забыла прикрыть? Ну, чего стоишь? Насчет савана сам позабочусь.

На следующее утро старик, проведший бессонную ночь подле покойницы, вскинул на жену красные воспаленные глаза и спросил:

— Бязь у тебя... белая... помнишь? Сколько ее там будет?

— Какая бязь? Это та, из которой я тебе подштанники скроила? Дак она давно кончилась.

— Ты давай дурочку-то не строй. Из тридцати метров одни подштанники — жирно будет.

— Жирно не жирно, а была бязь, да и вышла вся. Ишь ты, про детей-то своих забыл небось? На них, лоботрясов, не токмо что бязи, свиной кожи не напасешься! Сам, сам научил баклуши быть, бездельничать, ворон гонять, а я теперче виновата стала, вон чего выду...

— Ну, хватит, прикуси язык. Где бязь, спрашиваю?

Магиша вдруг замолчала, сводя губы в ниточку, отрезала:

— Не дам!

Старик налился злобой, ка щеках заходили крутые желваки, но сдержался и, выдохнув тяжело, нарочито спокойно попросил:

— Я тебя окончательно спрашиваю, где эта бязь? Ежели жить любишь — подай!

— Не дам! — отчаянно сказала Магиша и взвизгнула в закостенелом упрямстве: — Не дам! С какой стати? Кому-кому, да только не ей, старой карге! Приданое мое в огонь кинула, не пожалела, сожгла! Богатство-то какое было, господи, господи...

И картины тридцатилетней давности ожили у нее перед глазами, обожгли, выступили на глазах жалкие слезы. И этой растреклятой старухе дать на саван свою собственную бязь? Белую, совсем новую?! Накось, выкуси!

Одинокая слезинка отважилась было спуститься по ее жаркой щеке и мгновенно высохла, зрачки зло сузились — даст она на саван, держи карман шире! Пущай теперь померзнет в сырой земле, пущай. Хучь застрелят, хучь прибьют до смерти, а не видать старой ведьме савана. Не то что бязи, лыка гнилого не даст она этой адской головешке. Только через ее труп, не иначе!

И Магиша быстрым ястребом упала на сундук, но еще быстрее оказался тяжкий, словно гиря, кулак Шавали, с одного гулкого удара опрокинул ее навзничь...

...От самых ворот услышал Арслан летящий из избы исступленный крик, мотнул головой, отгоняя наважденье, но крик зазвенел отчаянней, и Арслан бросился к знакомому с детства крылечку. Распахнув двери, вбежал он в избу и увидел на полу вопящую мать и над нею всклокоченного отца. Грудью прикрывала Магиша замок добротного сундука, и великий мужнин кулак летал над нею — примеряясь — в шипе, клокотанье и брызгах слюны, изрыгающихся изо рта Шавали.

Выстояв мгновенье у порога, Арслан шагнул вперед и сказал тихо: