Изменить стиль страницы

Попросив дома налить в большой таз холодной воды, Николай Николаевич поочередно опускал в нее горящие руки, сидел так всю ночь, думая невеселую думу.

4

Через двадцать дней Арслана выписали из больницы, доставили на «скорой помощи» домой, и приехавшая вместе с ним Сеида, своими руками постелив боль ному, сказала серьезно и строго:

— Арслан-абый... выполняйте, пожалуйста, все, что я вам говорила, хорошо? В стационаре вы пробыли очень мало, ногу придется оставить в гипсе еще месяца на два. Это — обязательно. Я буду навещать вас, скажем... каждый понедельник... да, по понедельникам. А сейчас — до свиданья!

Арслан, прощаясь, наклонил голову, и Сеида торопливо взяла свою сумку, вышла к ожидающей ее машине — не оглядываясь, не говоря более ни слова.

— Это кто же такая? — с любопытством спросила тетка Магиша, когда за окном взревел и укатил обратно в больницу «медицинский автомобиль».

— Это, мама, сестра милосердия. За мной ухаживает...

— Правда? Уж такая славненькая, прямо голубка.. Может...

Арслан уловил молящий, со вспыхнувшей вдруг надеждою взгляд матери, смутился неожиданно и, уйдя глазами к новеньким, стоящим рядом с кроватью костылям, вздохнул: дела-а...

Те дни, что пролежал он в хирургической палате, сблизили его с Сеидой. Нет — они не говорили друг другу значительных и нежных слов, напротив, была с ним Сеида неукоснительно сурова в отношении предписаний хирургов, что колдовали над его ногой, и жестоко требовательная, словом, воспитывала из него самого примерного больного за всю историю человеческих болезней, настоящих или кажущихся. На первых порах подобная строгость не доставляла Арслану большого удовольствия, но с течением пропахшего лекарствами времени понял он, что строгость ее — долг, а не основная черта характера милой медсестры, и даже более того, вызвана она тщательной заботой о нем, «болезном» пока Арслане Губайдуллине. Осознание этой глубокой заботливости принесло ему радость, и тогда он стал подчиняться ее требованиям, ее теплым, нежным рукам с великой охотою, однако в душе все же посмеивался над собой, мол, этакий верзила-бурильщик да под командою девчушки, ростом всего-то «с локоточек». Но оказалось, быть под ее командою хорошо, приятно, спокойно, будто в белые, впрочем, оттого даже более серые будни палаты вплетался сказочный, яркий и волнующий сон.

Он не знал, конечно, что творится на душе у Сеиды, какие чувства распускаются в ней свежими по весне почками, и поэтому думал каждый миг по-разному, а в те дни, когда она бывала особенно придирчивой, мрачнел и, пугаясь своих догадок, убеждался будто бы в полнейшем ее равнодушии к себе. Для него же она была самой, несмотря на все его домыслы, отзывчивой, доброй и славной; он чувствовал, как в его собственной душе звонко, подобно журавлиным кликам, рождается новое и всепобеждающее чувство, расцвеченное надеждами и счастьем. Потом он вспоминал вдруг, что Мунэвера тоже отзывчива, добра и душевна, и поражался себе, ясно ощущая, что Сеида уже заслонила для него тот, ставший далеким образ, который хранился в его сердце многие-многие годы. Отчего так получилось? Как смогла эта маленькая, «с локоточек», девушка заполонить все его мысли, изгнать ставшее от давности нерушимой святынею чувство первой несчастливой любви?

Как-то, еще в больнице, Арслан вроде бы даже набрел на ответ, показавшийся ему внезапным и облегчающим озарением.

Койка его стояла у самого окна, и в те часы, когда Сеиды еще не было, а читать более уже не хотелось, любил он смотреть с высоты пятого этажа на расстилающийся перед ним Калимат, озирая его стройки бездумно и увлеченно. Над городом поднимался корабельный лес башенных кранов, за ночь чудесным образом меняющий его облик, и дома росли, как грибы, так что можно было заметить изменения в очертаниях города за одни лишь сутки. До больницы, когда Арслан каждый день уезжал на буровую, которая обычно располагалась указующим перстом где-либо в лесах (и только в последний раз — на горе, в виду всего Калимата), а возвращался домой в сумерках или вовсе непроницаемой ночью, отвык он, оказывается, замечать мир вокруг себя, замкнулся и многое угрюмо упустил. Взгляни же теперь, брат Арслан, как быстро, как захватывающе стремительно растет твой родной город!

И прямо напротив окна его строители готовились заложить новое здание. Вырыв котлован под фундамент, навезли камня, кирпича, бетонных балок, стали варить смолу в громадном черном котле. Этот прокопченный необъятных размеров котел, а особенно белый парок, вздымающийся над ним в любую погоду, напоминали Арслану давнишний старозаветный Калимат — большую, сплошь поросшую травкой деревню — в пору сенокоса, когда под выцветшим голубоватым небом стоит неумолчное шуршанье от рассыпанных по всему полю кузнечиков и молодицы, в лучших своих нарядах, сойдя к реке на заливные луга сгребать сено, поют песни под тягучий звон бруска по долгому и сверкающему солнцем лезвию косы...

По-над рекою, поймою и тугаями выходит, чуть склонив голову, Мунэвера и смотрит, как привычно многим деревенским бабам, с простою и тихой ласкою; она ловко управляется с граблями, и коромысло лежит на ее плечах и легко, и ладно; учит она чужих детишек и ро́стит своих, но жизнь новая, бурная, с мгновенными переливами из крайностей в верное русло, сбивает ее с толку, и не может она думать о своем месте в ней ясно и решительно. Нет у нее сил плыть против течения... может, оттого, что сильна она стерпеть любую обиду и перенести любое горе?.. Но уже другая идет вдоль излучины, и яркая косынка ее реет смело, и свободно льются из-под той косынки вольные волосы — Сеида. Она не любит терпеть и страдать втихомолку, не любит «судьбы», не считается с ее деспотическим нравом и способна сама пробить себе дорогу в счастливое завтра. Оттого жизнь Сеиды только в собственных нежных и ласковых, крепких и храбрых руках ее...

В глубине еще теплого пепла, в угасающем очаге вспыхивает жаркая искра, и Арслан знает, что, подуй теперь мощный и свежий ветер — тотчас превратится та искра в большое и глубокое пламя; согреет оно не только двоих, но всех, кто близко прильнет к нему, — щедрое, радостное, счастливое.

Счастье... Говорят, иногда несчастье лишь предвестник его, правда ли? Может, и эта грустная беда... вынесет Арслана к желанному берегу?

В эти весенние освежающие мечты иногда тонкой и ненужной крепкой паутинкою последнего бабьего лета вплетается клейкая тревога: заживет ли нога? Что там, в сердцевине устрашающе мертвого гипса? И хотя не беспокоят его уже ноющие боли, но кто его знает, как она выглядит под белым панцирем, нога, переломанная и склеенная заново...

Подобные мысли часто мучили его в больнице, где было немало калек, мотающихся на одной, а то и вовсе на деревянных, — дома все же как-то позабылись, повытирались из памяти страшные те картины. Теперь беспокоило другое: сколько еще до прихода Сеиды? Сегодня четверг, она говорила — по понедельникам, значит, три дня: пятница, суббота и воскресенье. Ждать три дня и три ночи долго. Трудно ждать! К тому же матушка беспрестанно донимает: «Поисть не хочешь?», «Чайку, может, дак я — счас!» Казалось бы, если надо — в состоянии и сам попросить, не ребенок. Но смутное раздражение сменилось в нем тут же пробудившимся нечаянно и горячо сыновним чувством; что ни говори, а всякой матери дороги ее дети, и всегда печется она об их здоровье более, чем о своем. Видно, не спит ночами, беспокоится, как бы не остаться сыну хроменьким, потому и глаза у нее часто бывают на мокром месте, и взгляд их скорбит, уныло останавливаясь на каменно-белой ноге Арслана. Ничего, мама, все обойдется, не печалься так, старенькая, слышишь?..

И Арслан даже сам крепче уверовал в свое скорое выздоровление и задумал о будущей жизни, когда нога его освободится от гипса, одно только хорошее — улыбнулся, согрелся лучами солнца, льющимися из окна; чуть позже, не тяготясь больше беспокойными мыслями, мирно задремал.

Сквозь сон до него невнятно доходило, как потихоньку разговаривают на кухне мать и суровый отец — голос старика, как всегда, был сух и сердит. Мамин — грустный... Вот еще кто-то к ним присоединился, кажется, молодой, позвончее гораздо, но кто? Так и не разобрал — уснул крепко и спокойно.