– А с тобой он не советовался? – не желал я сдаваться. – Ты ведь как-то рассказывала, что он прислушивался к твоему мнению даже когда ты была еще ребенком.

– Мое время наступало позже, когда первый вариант текста уже был готов. Он давал мне его почитать, а потом мы спорили. И чаще всего он учитывал мои замечания, когда переписывал вещь набело. А на стадии написания чернового варианта он советовался исключительно с мамой.

Ей нравилась игра, в которой я был Виктором Середой, а она – его супругой.

– Мне хотелось бы с тобой посоветоваться, дорогая… Я задумал новый роман: об известном писателе, который сбежал на Запад. Писатель этот – человек свободолюбивый, которому претило выслуживаться перед партийными бонзами, оттого он и решился на столь отчаянный поступок. Но вот что интересно: на Западе у него не все сложилось так, как он себе представлял. Он даже пережил какое-то глубокое потрясение, в корне изменившее его судьбу. Сейчас очень важно определить, что это могло быть за потрясение? Ты несколько лет провела в Америке, дорогая. Я очень рассчитываю на твои идеи?

Момина в задумчивости хмурила брови:

– Ну, во-первых, на Западе практически не существует демократии в том виде, в каком ее представляем себе мы. Да, демократия – это не тоталитаризм, в демократических странах человек все же может рассчитывать на некоторое снисхождение. Но до вполне определенных пределов. Даже в странах демократии богатым позволено куда больше, нежели всем остальным. Вспомним хотя бы дело Симпсона. Что позволено Цезарю, не позволено волу. Демократия – это когда бедным брошена кость, но не более того. Тогда как в странах тоталитаризма о кости никто и не помышляет. Во-вторых, на Западе – об этом уже много писали – девальвируются духовные ценности. Видимо, культура, лишенная купюр, не может быть эффективной. То, к чему доступ открыт, теряет притягательную силу. Требуется ограничение средств, чтобы душа трудилась. То же самое, кстати, сейчас происходит и у нас. К тому же самое важное для них – величина счета в банке. А он только тем и хорош, что позволяет своим владельцам жить слаще. На душу не оказывает благотворного воздействия, только на желудок. И, наконец, Запад не менее вероломен, нежели Восток. Все без устали твердят о принципах демократии, но это лишь красивые словечки. В политике властвует принцип национальных стратегических интересов. Хочешь пример?

– Конечно.

– Несколько лет назад в Алжире проходили демократические выборы, на которых побеждали исламские фундаменталисты. Видя это, правящая партия прервала выборы, что повлекло за собой взрыв исламского терроризма. Ты когда-нибудь слышал о том, чтобы Запад осудил действия алжирских властей, грубо нарушивших принципы демократии?

– Нет. – Честно говоря, об Алжире я знал только то, что в свое время его воздушные просторы бороздил самолет Антуана де Сент-Экзюпери.

– А в гневных осуждениях актов терроризма с участием алжирских фундаменталистов недостатка, по-моему, не было. Ты можешь назвать хотя бы одного западного политика, способного внушить доверие?

– Мадлен Олбрайт! – тут же выпалил я.

– Мадлен Олбрайт? – Момина удивленно пожала плечами.

– А говорила, что совершенно не ориентируешься в нынешней обстановке.

– Так ведь это все тоже из книг, тоже из книг. Современная американская литература. Гор Видал, к примеру.

К сожалению, я не видел, как можно воспользоваться этими сведениями. Поскольку, если послушать ее, то выходило, что Ловчев вознамерился усовершенствовать мир демократии, наводнив его ЛСД, героином и кокаином.

Напоследок я попытался выклянчить у нее что-нибудь из ее переводов. Я жаждал первым прочесть по-русски какой-нибудь шедевр, вкусив его из рук любовницы. Человеку – этой редкой сволочи – всегда мало. Момина обслужила меня по первому классу, а теперь я желал, чтобы она обслужила меня по высшему. Для этого требовались не только сэндвичи и апельсиновый сок (о сексе я уже не говорю), но и эксклюзивные переводы. Однако она проявила непреклонность: и Набоков, и Башевис Зингер обладают мощной аурой, и это может расстроить во мне нужные регистры. Потом, после окончания романа – сколько угодно.

Словом, она ведь тоже была человеком, а стало быть – такой же редкой сволочью, как и я. В этом смысле все друг друга стоят.

– Ты хочешь сыграть на мне „Предвкушение Америки" словно на аккордеоне! – проговорил я сквозь зубы.

Окрыленный этим открытием, я и отправился домой.

На скамеечке рядом с нашим подъездом восседал алкоголик Стеценко. На сей раз он был в мятом но относительно чистом костюме и даже вроде побритый. Я присел рядом.

– Завязали, Эдуард Евгеньевич?

– Черта с два! – с вызовом проговорил он. – Ну, чего в мире творится?

Как-то в детстве мне попался фантастический рассказ про капитана Мар Дона, называвшийся „Путь „Таиры" долог". Его космический корабль „Таира" сбился с курса и прокладывал себе путь вслепую сквозь ледяные просторы Вселенной. Оставалась единственная надежда: когда-нибудь случайно оказаться вблизи обитаемых миров. Наличие разумной жизни на какой-либо из планет смогли бы зафиксировать роботы. И капитан Мар Дон заморозил себя в специальной капсуле до лучших времен. Но капсула была запрограммирована таким образом, что раз в тысячу лет капитан на одни сутки просыпался. Принимал у роботов отчет о прошедшем тысячелетии, выяснял, что разумная жизнь еще не повстречалась, копался в небольшом огороде своего ностальгического отсека, и снова впадал в анабиоз на последующее тысячелетие.

Стеценко чем-то напоминал мне этого капитана, поэтому мысленно я окрестил его Маз Доном. Маз Дон тоже отключался на длительное время, правда использовал для этого не капсулу а алкоголь. А затем выныривал на какое-то мгновение и интересовался, что слышно. Не достиг ли наш безумный корабль царства Разума? Не достиг, – и капитан Маз Дон снова впадал в алкогольное небытие.

В прошлой своей жизни – до перестройки – Эдуард Евгеньевич был кандидатом технических наук, деканом факультета в инженерно-экономическом институте. Потом выяснилось, что институт этот на хрен никому не нужен, и его расформировали. Стеценко взяли рядовым преподавателем в университет, но это было равносильно тому, что он пристроил свою трудовую книжку, поскольку денег на зарплату в университете все равно не было. И у кандидата наук Стеценко не оставалось другого выхода как выйти из бизнеса.

Я как-то поинтересовался, где ему удается находить деньги на спиртное. Он ответил, что главное – наскрести на первую бутылку. А далее он уже и не помнит ничего. И, глядишь, – пары месяцев как ни бывало. Я вывел его в своем незаконченном романе „Эвтаназия". Не в образе того персонажа, из памяти которого гипнотизер стирает все личностные данные, тем самым практически убивая его – помните? – а в образе его отца. Потом они случайно встречаются вот так вот на скамеечке и не узнают друг друга.

Стеценко попросил закурить, и я угостил его папиросой.

Пока мне нечем порадовать его: к разумной жизни мы не приблизились ни на пядь.

В коридоре меня дожидалась Виточка Сердюк. Видимо, увидела из окна, что я беседую со Стеценко.

– Хотите, что-то покажу? – спросила она.

– Да не стоит – настороженно отозвался я.

Небось, подцепила себе на пуп какую-нибудь очередную гирю. А это – зрелище не для слабонервных.

– Вот, – она протянула мне компакт-диск, на котором гордо светилось слово „Терминатор".

– Ты мне уже впустила одного терминатора, хватит, – сказал я. – С трудом удалось его детерминировать. Достаточно!

– Но это фирменный диск, – запротестовала она. – Здесь вирусов быть не может.

Я заколебался.

– Все равно, мне сейчас не до этого.

Ну его к аллаху! Момина не переживет, если ей придется реанимировать компьютер еще раз.

Внезапно отворилась дверь комнаты-музея летчика Волкогонова, из которой посыпались старички, увешанные орденами и медалями. Поздоровавшись, они в сопровождении экскурсовода проследовали к Кузьмичу. Пока они входили, я успел разглядеть накрытый стол. Слава Богу, Кузьмичу есть чем попотчевать гостей. Я кинулся к себе в комнату и припер бутылку „Камю". В этот момент как раз появились Сердюки с сыном – вернулись с очередного марш-броска к своему недостроенному жилищу. Я всучил коньяк Антону с просьбой занести ее Кузьмичу.