– Сэлинджер до сих пор еще жив, – отозвался я.

Нет, ну как я с самого начала точно определил! Посланница Века Джаза! Конечно, приятнее жить во времена Греты Гарбо нежели во времена Греты Мерлоу.

– А что ты будешь делать с деньгами, которые получишь за роман? – неожиданно поинтересовалась она.

– Не знаю, я еще об этом не думал…

Тут, подчиняясь внезапному порыву, я приподнялся на локте и внимательно посмотрел на нее.

– У тебя финансовые затруднения?

– Пока, к счастью, нет, – сказала она. – Но, по правде говоря, эта сторона жизни начинает понемногу меня беспокоить.

– А разве тебе не досталось в наследство состояние отца?

– Разумеется, оно принадлежит мне, но для начала было бы неплохо его разыскать. Отец вкладывал деньги в какие-то коммерческие проекты. Меня он не очень-то посвящал, поскольку он ведь не собирался умирать…

– И никаких бумаг не сохранилось?

– Пока я ничего не смогла обнаружить, только архив.

– Х-м, – сказал я.

– Одно время я еще надеялась, что кто-то сам появится тут. Знаешь, как это бывает в книгах: с невозмутимым видом станет выкладывать на стол пачки банкнот из кейса… Но прошло пол года, и теперь уже не остается сомнений, что придется самой думать о будущем. К тому же права на свои вещи он как правило продавал целиком: на издание, постановку и экранизацию.

– Ты имеешь в виду, авторские права?

– Ну да!

– Поэтому ты и пришла ко мне?

– Я в любом случае пришла бы к тебе, поскольку дело, которое он задумал, должно быть завершено.

Смахивает на маниакальную идею. И главное – упомянутое дело доверено мне. Т.е. у мелкого шулера появилась возможность сорвать банк. И вот он идет „на главное в своей жизни дело".

– Может этот памятник на кладбище их работа? Я имею в виду тех, к кому попали деньги отца.

– Но если они так щедры, что помешало им прийти сюда? Ведь они могли бы назвать любую правдоподобную сумму, я все равно не в состоянии была бы проверить.

– Какие чудесные заросли, – козлиным голосом проговорил я.

– Сейчас больше не нужно, – сказала она, отводя мою руку.

– Болит?

– Уже не очень. Но ощущение, честно говоря, странное – чья-то ладонь на этом моем месте. Ладно, будем спать.

Она повернулась на другой бок и, свернувшись калачиком, уперлась мне в бедро ягодицами.

Нужно бы ей сказать, подумал я. Да, черт возьми! Нужно бы ей сказать, на что я угроблю по крайней мере часть своих денег. Я куплю билет до Вашингтона и устрою пикет у здания парламента. А в руках буду держать плакат:

„Позор сенатору Эдварду Твердовски!

Он отказался от собственного сына!"

Потом я попытался представить себя писателем Середой, который лежит в собственной спальне рядом с собственной женой, прижавшейся к нему голыми ягодицами. Завтра утром он получит сэндвич с апельсиновым соком и засядет за начатую рукопись под названием „Предвкушение Америки" со странным эпиграфом „Пусть Родина моя умрет за меня".

И получилось! Ей-Богу, получилось! На какое-то мгновение мне даже сделалось жутко: показалось, будто сам я исчезаю, растворяюсь в пространстве. А на моем месте появляется он.

Потом я уснул. Или, быть может, это уснул Середа?

Я провел у Моминой в общей сложности трое суток. Архив писателя оказался весьма объемистым, и ознакомление с ним потребовало бы куда больше времени, если бы не титанический труд, проведенный его супругой. Долгие годы она работала в архиве нашей центральной библиотеки, а позже целиком переключилась на бумаги мужа. Те несколько папок, с которых я начал, были, по существу, последними из неразобранных. Теперь я имел возможность сразу отсеять все ненужное, а остальное, отсортированное и классифицированное, вливалось в меня, словно Волга в Каспийское море.

Момина тоже работала как вол, что не мешало ей проявлять обо мне трогательную заботу. Я был сыт, ухожен и щеголял в таком же халате, что и хозяйка. Только каратисты на моей спине были чуть менее свирепыми.

За эти дни всего лишь дважды звонил телефон – ею интересовалась Ада, ее единственная подруга.

Вечерами мы беседовали о Викторе Середе. Я делился с ней информацией, усвоенной за день, после чего следовали ее комментарии. Кое что, впрочем, явилось для нее полной неожиданностью. Скажем, выяснилось, что в последние годы ее отец живо интересовался проблемами медицины, в первую очередь – достижениями хирургии и технологиями производства протезов. Он бывал в домах инвалидов, на нужды которых жертвовал немалые суммы. Возможно, следующий роман планировалось строить именно на этом материале.

Она выслушивала мои суждения о писательском феномене ее отца, об особенностях его манеры письма, об устройстве его „доменной печи" – согласно моей терминологии. Я создал теорию, в которой хороший писатель уподоблялся алхимику. В его печь летит всевозможный хлам: ржавые трубы, матрасные пружины, мятые кастрюли, старые утюги, гнутые шурупы и болты – словом, металлолом, а в тщательно изготовленные формы вливается чистое золото, превращаясь в шедевры вроде сокровищ Колхиды. Сейчас я разглагольствовал о том, какие процессы и как именно протекали в „доменной печи" Середы. Чем больше я узнавал, чем более точно мог представить себе эти процессы, тем явственнее ощущал, как внутри меня оживают очертания могучей „домны". Теперь нередко случалось, что я вдруг проваливался куда-то, исчезал, а сознанием моим завладевал он. Как это было в первый вечер. Подобная сублимация прямо-таки завораживала Момину. И тогда мне не сложно было затащить ее в люльку.

Вообще-то, я чувствовал себя наглым самозванцем. В последний вечер она принялась крутить обруч обнаженной, и это шоу было не для простых смертных. Т.е. мне непременно требовалось себя обессмертить. А для этого дописать роман.

Основная трудность, заключалась в том, что непонятной оставалась идея. В архиве не нашлось ни единой строчки, способной как-то ее объяснить. Да, был такой писатель Ловчев. Да, слинял на Запад. Да, престарелый драматург Кереселидзе обнаружил, что он связан с наркомафией. Ну и что с того? Ведь в зависимости от цели, которую преследовал автор, любой эпизод можно было трактовать так или эдак.

Я остервенело тер веки, перелистывая архив. Если бы не эти проклятые наркотики, „Предвкушение Америки" можно было назвать образцовым романом на тему „отцы и дети". С одной стороны Ловчев и его родители, с другой – Риф с Эллой и Ловчев. Обе линии были полнокровными, мощно и талантливо разработанными, но наркотики все же присутствовали, и от этого нельзя было отмахнуться.

Интересно было бы, конечно, поэксплуатировать идею, являющуюся доминантой всего творчества Середы: человек заведомо банкрот. Но тогда важно было проследить, что именно привело Ловчева к банкротству? На Западе, слава Богу, отирается много нашего писательского люда. Кое с кем, правда, не из самых известных, я даже лично знаком. Сашка Аврутин – один из лидеров „литературных эстетов" – пытается сейчас в Израиле наладить выпуск русскоязычного литературного альманаха, а Толя Вишняков – другой лидер – издает в Германии газету. Оба предлагали мне сотрудничество на безгонорарной основе. Я бы и сотрудничал, даже на безгонорарной основе, если бы на все мое свободное время не накладывала лапу Гортензия Пучини. Словом, это я к тому, что не так уж мало на Западе наших любителей марать бумагу. Но что-то я не слышал, чтобы они валом валили в наркобизнес.

Мне все не удавалось понять, как могло случиться, что в архиве писателя не нашлось ни строчки о романе, работа над которым была в полном разгаре.

– Я ведь тебя предупреждала, что он – импровизатор, – пожимала плечами Момина.

– Да, но какие-то исходные материалы, тема хотя бы… Даже легендарные негры из Нового Орлеана не могли обойтись без темы.

– Я думаю, что тема существовала, но он держал ее в голове.

…которая разбилась о панелевоз! – добавлял я про себя. Меня буквально преследовал образ этой наполненной литературными шедеврами головы, разбившейся о панелевоз.