Причем, интересно, здесь „орэвуар" и причем здесь „мадмуазель"? Пучини ведь – фамилия итальянская. „Оривидерчи, белла донна Пучини" – вот как надо.

Поодаль валялся алкоголик Стеценко – левая нога тонула в глубокой луже. Какая-то сердобольная душа набросила на него кусок целлофана, прижатого к земле кирпичиками.

„Оривидерчи, белла донна Пучини"…

Два гермафродита, подумалось мне. И мысль эта была отнюдь не досужая. Ведь все романы для издательства „Роса" мы писали от имени женщин. И об их чувствах к мужчинам, и о половых проблемах, и об ощущениях в постели. И о месячных. Попробуйте, опишите первое сексуальное переживание девственницы, если вы не только никогда сами не были девственницей, но вам даже ни разу не приходилось помочь девушке сбросить с себя анатомические оковы. Если сама невинность для вас – такая же легенда, как легенды о Тессее или об аргонавтах.

Я уж молчу о том, что в течение многих лет Толька Евлахов знал только одну женщину – свою жену. И лишь сейчас у него, по-видимому, начинается период ренессанса.

Я вышел на улицу и дождь тут же припустил с новой силой. Пешеходы на манер кроликов перепрыгивали через лужи. В молочный магазин стояла очередь, таявшая под ливнем словно сугроб. Показался одинокий трамвай. Я сел в него и доехал до парка Горького. О доме, который мне предстояло найти, я был давно наслышан: квартиры в нем считались одними из лучших в городе.

Однако в непосредственной близости от него я оказался впервые. Дом солидный, что и говорить. С кариатидами на фронтоне. Потянув ручку на себя, я убедился, что дверь заперта. Тогда я вошел во двор и сделал попытку проникнуть внутрь с черного хода. Однако и эта дверь не поддавалась. Что за чертовщина! Как люди попадают к себе домой? Не по пожарной же лестнице. Я вновь приблизился к подъезду с парадной стороны и тут заметил на двери кнопочки, а под ними – фамилии. Домофон! Мне еще ни разу не приходилось пользоваться этим достижением цивилизации. Я позвонил.

– Да? – послышался низкий певучий голос.

Я поискал, куда здесь нужно говорить.

– Это Твердовский.

Она рассмеялась, потом послышалось тихое жужжание. Я нерешительно потянул ручку на себя и – о, чудо! – дверь отворилась. Сим-Сим, откройся! Подъезд был светлым с отделанной мрамором лестницей. Тут словно бы существовал собственный микроклимат. Ее квартира располагалась на четвертом этаже.

Посланница Века Джаза встретила меня в черном шелковом халате. Веселая, изящная, ироничная и необыкновенно симпатичная. Коса, как и в прошлый раз, была переброшена через плечо.

– Привет, привет! – сказала она. – Ого, вас можно выкручивать! Придется презентовать вам зонтик.

– Лучше пушку, – отозвался я.

– В смысле, пистолет?

– Не, которая тучи разгоняет.

Чего бы еще такого сморозить?

Я принялся сдирать с ног свои пудовые кроссовки, потом зашагал вслед за ней по коридору. На ее шелковой спине злобно корчились два каратиста, отвлекавших мое внимание, поэтому коридор разглядеть я не успел.

– Вот сюда, – сказала она, отступая в сторону и пропуская меня вперед.

Это была гостиная.

Я присвистнул. Потом настороженно поинтересовался, живет ли она здесь одна.

Она сказала, что это их родовое гнездо, и что она была единственным отпрыском, и, стало быть, после того, что случилось с родителями…

– Нет, я просто подумал, что… может быть, вы замужем. – При этом я действительно боролся с ощущением, что сейчас из соседней комнаты выползет некий самец мачистского толка в штанах „Адидас" и майке с какой-нибудь заковыристой надписью, этакий боец – головогрудь, верхние клешни расходятся дугообразно, глазки маленькие, колючие…

Усмехнувшись, она сказала, что, поскольку она – существо извращенное, она полностью сублимирует с литературой свою личную жизнь.

– Ну тогда вы извращены в квадрате: литература ведь женского рода. Я имею в виду само слово литература, а не содержание.

– В русском языке – да, – уточнила она. – Вы что, не можете обойтись без таких примитивных аналогий?

Она лишь хотела сказать, что духовность в ее жизни превалирует над плотским, пояснила она, но если мне непременно хочется считать ее лесбиянкой только потому, что литература – женского рода, тогда пожалуйста.

Я заметил, что человек – это ведь и физиология тоже. А некоторые крупные специалисты считают, что человек – это вообще сплошная физиология. Неужели реальная жизнь ее совершенно не интересует?

– Литература – это экстракт реальной жизни, – заявила она.

– Господи! Кто вам сказал?

– Все зависит от метода восприятия.

– Но вы ведь… что-то едите, ходите в туалет, наконец. Пардон. И потом, вам зачем-то понадобились деньги. На кой ляд святому духу деньги, позвольте полюбопытствовать?

– Я ведь уже подчеркивала, что в первую очередь…

– Знаю, знаю, но от денег-то вы тоже не отказываетесь. Вы же предложили мне сто тысяч баксов из гипотетических двухсот.

– Потому что вам предстоит дописать только половину романа. Неужели вы пришли сюда торговаться? Вот не ожидала!

– Боже упаси!

Я попытался понять, почему съехал с рельсов. И зачем мчусь сейчас напропалую, вопреки здравому смыслу, чтобы треснуться мордой об откос. Похоже, либидо вернулось. Ай да я! Ай да сукин сын! Правда, это чревато всевозможными повторами: там, насчет необитаемых островов или армейских кроватей, причем повторами многократными и нудными – до посинения, но ведь я все же не Пушкин, хоть и сукин сын.

Есть вещи – вообще-то они достаточно гнусные, но говорить их о себе почему-то приятно. Вот, к примеру, сукин сын. И ведь понимаешь, что все равно не Пушкин: сукиных сынов много, а Пушкин один… Или, к примеру, похотливое животное. Так и хочется заявить о себе во весь голос: я – похотливое животное, я – большое и гордое похотливое животное…

Возможно, все дело в том, что она была лишь в халате, и что от меня до ее тела было рукой подать, как от трагедии до фарса или от любви до ненависти.

На полу в гостиной распластался чернильный ковер с разбросанными тут и там огромными желтыми цветами (какими – не знаю, смотрите выше про мои отношения с биологией).

Я заметил, что на ковер с моих джинсов стекают капли. С нами ихтиандрами одна головная боль.

– Вам срочно нужно чего-нибудь выпить, – сказала Момина, открывая дверцы бара. Его содержимое напоминало хрустальный замок с различного рода башенками. – У меня есть коньяк „Шантрэ".

Она протянула мне бокал – большой усеченный шар на ножке – на дно которого плеснула чего-то из вынутой бутыли – в хрустальном замке это была самая пузатая башенка. Потом у нее в руках тоже появился бокал, и она с улыбкой посмотрела на меня.

– По-видимому, у нас даже есть повод для выпивки? Коль скоро вы явились.

– А может я просто принес деньги назад?

– В таком случае я пошлю вас ко всем чертям.

– Это почему же?

– Я не принимаю промокшие доллары. А если вы их выгладите утюгом, я придумаю что-нибудь еще. От меня теперь так просто не отделаться.

Я бы конечно с удовольствием выгладил их утюгом, если бы предварительно не сжег на совке Кузьмича. Черт меня подери!

Было видно, что она уже упивается победой. Интересно, с чего она взяла, что главное – меня захомутать? Если бы на самом деле все было так просто.

Хотите одно страшное признание? Ненавижу писать. Просто я больше ничего не умею делать, только печатать на машинке.

– Ну хорошо, давайте выпьем, – кивнул я.

– За что?

– За то, чтобы я шею себе не свернул по вашей милости.

– Замечательный тост. Мне нравится.

Я сделал глоток – словно проглотил огненную медузу. Подождал, пока она скатится в желудок, и осмотрелся. Мебель в комнате была не новая, но солидная: большой ореховый сервант, заставленный фарфором, продолговатый ореховый комод, ореховый стол, покрытый голубой китайской скатертью, ореховые поручни на креслах и на диване, на голубой обивке которых валялись темно-синие подушки с такими же точно цветами, что и на полу. На потолке по периметру шла лепка. А со стены на меня глядела огромная фотография то ли Момина, то ли Середы: в зависимости от того, в каком году был сделан снимок. Он был в смокинге – видимо, облачился в него по какому-то торжественному случаю. Волосы с проседью аккуратно уложены, на породистом лице немного странно смотрелся слегка искривленный нос, на щеке – родинка; шея, пожалуй, излишне длинная.