Изменить стиль страницы

Он сбросил пальто. Засучил рукав замшевой куртки, и все увидели на его левой руке синие цифры: 7777.

– Он, наверное, сумасшедший! – прошептала Нонна. – Тетя Таня, я не пойду в крематорий. Мне как-то нехорошо. Я посижу в машине. А вы идите…

Тетя Таня и Карл пошли в крематорий, а Курт медленно повел Нонну к выходу. Он молчал, делая вид, что не замечает ее покрасневших глаз…

В машине они тоже сидели молча. И Нонна была благодарна за это молчание.

Вскоре пришли тетя Таня и Карл.

Тетя Таня участливо поглядела на Нонну и сказала:

– Не надо было тебя сюда возить.

«Обязательно надо было, – подумала Нонна. Но вслух ничего не сказала. – Всем нужно увидеть этот лагерь… Всем! И пусть все люди прочувствуют слова: «В память погибших и в назидание живым!»

– Ну что же, теперь в монастырь! – сказал Карл, довольно потирая руки.

Нонна через силу вышла из машины, ощущая гнетущую усталость.

Монастырь кармелиток « На святой крови» был обнесен простым деревянным забором, покрашенным белой краской.

Через решетчатую дверь, в точности скопированную с дверей арестантских камер, вышли в маленький чистый дворик, заглянули в небольшую кирху с деревянными скамьями и спускающимися с деревянного потолка черными светильниками в стиле модерн.

Здесь было пусто, неуютно и холодно. За кирхой размещались кельи кармелиток, видны были их однообразные, острые крыши.

Настоятельница монастыря приняла посетителей в комнате, надвое разделенной деревянной решеткой. Это напоминало арестантскую камеру, но решетки, двери и скамьи – единственное убранство комнаты – были отполированы.

Игуменья и еще одна монашка оставались за решеткой. Они сели на табуреты. Гости разместились по другую сторону решетки, на скамьях. Игуменья принялась рассказывать…

Речь шла о монастыре. Он был открыт три года назад. В монахини постриглись женщины – врачи, учителя, инженеры. Они ушли из мира, чтобы здесь, на земле, пропитанной невинной кровью, замаливать грехи своих соотечественников.

У настоятельницы монастыря, женщины лет шестидесяти, полнолицей и румяной, передние зубы были слишком длинны, и казалось, что она все время улыбается. Улыбающийся человек в Дахау выглядел странно… И все, встретившись с ней взглядом, отводили глаза. Иногда в беседу вступала другая монахиня, еще молодая, красивая, с матовым цветом лица и грозными, трепещущими бровями. Ее черные, чуть удлиненные глаза все время то расширялись, то прищуривались: то ли это была привычка, то ли игра. Она говорила тихо, но страстно и четко, вскидывая вверх правую руку. Она отводила ее чуть-чуть в сторону, и черный широкий рукав взмывал вверх, как крыло вещей птицы, обнажая белоснежный манжет.

Нонне вспомнилась суриковская «Боярыня Морозова». Ее везут в заточение. Она сидит в санях, вскинув вверх руку, как бы осеняя двумя перстами все вокруг. Глядит на провожающий ее народ безумными глазами фанатички. Немецкая монахиня, заточившая себя в монастыре на кровавой земле Дахау, была чем-то похожа на боярыню-фанатичку.

Нонна почему-то подумала, что когда настоятельница уйдет из этого мира, ее место непременно займет монахиня, напоминавшая красивую хищную птицу.

И таким же непонятным и страшным, как весь лагерь Дахау, показался ей и монастырь кармелиток. Так же, как около крематория, она почувствовала себя нехорошо. Но теперь было невозможно уйти. Она сидела со всеми на деревянной полированной скамье и через деревянную полированную решетку смотрела на страшную монахиню. Смотрела как зачарованная. Не могла оторвать от нее взгляда. Иногда глаза Нонны и глаза красавицы кармелитки встречались, и у Нонны захватывало дыхание. Она боялась смотреть в эти глаза. Ей казалось, что они загипнотизируют ее и она подчинится их любому приказу.

Поднимаясь и удерживая привычный жест благословения, настоятельница спросила с улыбкой: не хотят ли посетители еще что-нибудь спросить у нее?

– Русская фрейлейн спрашивает, – указала тетя Таня глазами на Нонну, – прощаете ли вы тех, кто совершил эти преступления в Дахау? Молитесь ли вы за них?

– Да, фрейлейн, мы за них молимся, – с тихой улыбкой сказала настоятельница монастыря, глядя на Нонну большими кроткими глазами, – но простить мы их не можем.

– Их может простить только господь бог! – страстно воскликнула молодая монахиня, снова воздев руку с указующими перстами.

– Вряд ли он их простит, – тихо сказала Нонна, и в ее памяти опять промелькнул пивной бар, окруженный полицией, шумные толпы людей, пытающихся сорвать неонацистское сборище.

«Нет, монастырями и молитвами их не остановить!» – подумала она, взглядом провожая монахинь, которые поклонились посетителям и пошли в маленькую низкую дверь привычной, смиренной походкой, прижимая к груди сложенные руки.

Эту ночь Нонна почти не спала. То она вспоминала Жоржа Мортье с львиной седой гривой и роскошными вставными зубами… Вскакивала, садилась на постели и, обхватив руками голову, думала об его предложении. Она решила ехать в советское посольство утром. Она была уверена, что там ей помогут разобраться во всем. Так, успокаивая себя, она ненадолго засыпала. Просыпалась оттого, что над ухом своим слышала крик англичанина: «В память погибших и в назидание живым!» Она открывала глаза, видела где-то там, в темноте, страшный памятник, воздвигнутый у крематория. И опять погружалась в тревожный сон.

Потом ей приснилось, что сидит она на диване в гостиной тети Тани, а напротив в кресле разместилась огромная черная птица. Она то широко раскрывает, то прищуривает злые горящие глаза, широко раскрывает и прищуривает. Взмахивает иссиня-черным крылом, похожим на рукав монашеской рясы. Голосом тети Тани черная птица убеждает Нонну остаться в Мюнхене навсегда.

Черная птица закуривает сигарету, цепко держит ее в когтистых пальцах и, прищурив глаза, предлагает другое: уйти в монастырь кармелиток.

«Тебе очень пойдет черная ряса, – говорит птица, – вот примерь!»

Нонна кричит, отбивается, а черная птица пытается натянуть на нее монашеское одеяние.

– Нонночка, что с тобой? – слышит она знакомый голос, но не сразу узнает, чей он.

Около кровати в длинной ночной сорочке стояла тетя Таня. В комнате горела ночная лампа.

– Ты так кричала… – Тетя Таня провела рукой по ее спутанным волосам.

– Я видела страшный сон, – с трудом отозвалась Нонна.

– Насмотрелась страхов в Дахау, вот и не спится… Актрисы так впечатлительны. Спи, деточка, еще рано…

Она поцеловала племянницу, подняла с пола сбившееся одеяло, укрыла ее, погасила светильник и ушла, бесшумно ступая по мягкому полу, тихо прикрыв за собой дверь…

Нонна сейчас же уснула. А фрау Татьяна вошла в свою холодную спальню (здесь считали полезным спать в нетопленных комнатах), легла на широкую двухспальную кровать и, закинув руки за голову, до утра пролежала с открытыми глазами.

Она думала о том, что с появлением Нонны все чаще и чаще вспоминает Москву и свою далекую юность. Тоска по родине, так тревожившая ее прежде, стала донимать снова. Она расспрашивала Нонну о подробностях московской жизни, даже о мелочах, и о людях, которых еще помнила. Она со страхом думала о том, что будет, если, несмотря на все ухищрения ее и Курта, придется все же расстаться с Нонной.

Она надеялась, что в советском посольстве продлят Нонне визу и разрешат выехать из Мюнхена в Париж. А там светская жизнь увлечет девушку, как когда-то она увлекла молодую Татьяну Соловьеву… И она забыла свою страну. Забыла ли? Оказывается, нет.

Фрау Татьяна закрывает глаза, и в памяти ее возникает мощенная крупным старинным булыжником Красная площадь… Она, молодая девушка, весенними сумерками идет по площади. Рядом юноша с мягким девичьим профилем… Ее первая любовь. Потом он стал известным хирургом. Она несколько раз слышала о нем по радио, давно слышала… Она не спросила о нем племянницу. Боялась: а вдруг его уже нет… Время идет, идет – и все меньше остается тех, с кем была связана ее юность. Из родных теперь осталась только Нонна. И страшно отпустить ее, снова остаться одной…