Изменить стиль страницы

— Жив-здоров, землячок? — вдруг раздалось за спиной. — Вот встреча!

Перед Николаем, улыбчиво щуря от солнца светло-серые глаза, стоял низкорослый бородатый пехотинец в выцветшей гимнастерке. Белые полосы, охватывающие темные пятна пота на спине и под мышками, указывали на то, что солдату где-то пришлось крепко потрудиться.

— Коробов?

— Он. В штаб дивизии наведывался, — хитроватое лицо бородача приняло такое выражение, словно посещение штадива было для Коробова самым обычным времяпрепровождением.

— Не секрет?

— А чего мне от тебя таиться? Перебежчика оперативной важности привел. На том участке, где и вы, реку он перемахнул. В обнимку с бревном плыл и на меня угадал. Везет мне, землячок, в таких делах! Как заварушка, так и знай, — дежурит Коробов. Хорошо бы моего-то пленного к той агитмашине приспособить. По дороге понарассказывал мне он пропасть разных интересностей! Да что мы стоим-то? Пойдем, сядем на бревне, вон туда, к сараю! Задымим? — солдат деловито прикрыл листьями лопухов капли смолы, проступившей на свежеотесанных бревнах, устроился поудобней, достал вышитый кисет, из него стопку нарезанной газеты и принялся скручивать “козью ножку”. — А у тебя каковы дела-то? Двигаются?

— За три дня семь бед и все на одного, — Николай сокрушенно покачал головой.

— Бывает, — согласился Коробов, слюня бумагу. — Но ты, земляк, не горюй шибко-то. Перед тем, как через передний край к фашистам в тыл перемахнуть, пока саперы на нейтралке колючку резали, дружок твой, Демьян, историю мне презанимательную рассказывал… Ты чего поугрюмел? Случилось что?

— Погиб Демьян, — глухим от напряжения голосом проговорил Николай, опуская голову. — Не вернулся из разведки.

— Не вернулся? — Коробов поерзал на месте. По лицу солдата было видно, что решился он тут же исправить допущенный промах. — Не вернулся — это еще не погиб. Да у тебя, землячок, такой друг, которого даже сварливой тещей не прошибешь. Сквозь шар земной пройдет. Не погибнет он, вернется. Коли нет Демьяна, я эту историю для тебя повторю, а Демьян прибудет, подтвердит. Правильная историйка, в самый раз под сей момент подходящая. В деревне одной, слышь, мужичок проживал. Емельяном его кликали. Так тот прямо извелся от напастей, — Коробов прикурил, выпустил клуб дыма, хитро сощурился и удовлетворенно причмокнул губами. — В каждом деле, земляк, заметь, цепочка из однородных фактов имеется. Будь дело горестным или радостным, все одно. Ранили тебя, к примеру, и на второй раз ранят, а не убьют. Уж это — точно! На себе, землячок, испытано. Судьба не судьба, а этакое стечение обстоятельств, коли говорить по-ученому. Но все это, конешно, байки. Жизнь у каждого своя, и мотает всех она по-разному. Значит, жил в одной деревне Емеля. Работящий мужик, но с придурью. Из ста у него, может, одного или двух не хватало: заполошный больно. Жена Емельянова — не кровь с молоком, а борщ со сметаной: и вкусная и кислая. Норовок у нее на вооружении имелся. Своенравья такого никто из порядочных мужиков, землячок, отродясь не видывал. У нас бабы завсегда на месте. Так вот, Емельяниха-то, выгадав ласковую минуту, и говорит супругу:

— Поставь под черемухой в палисаднике столик и лавочку.

Попробуй, отнекайся, коли жена просит. По правде сказать, Емеля еще кое-чего побаивался. Баба у него была — не приведи господь щуплому человеку.

Спозаранку достал Емеля рубанок, выбрал в сарае доску поширше и за работу. Только стругать начал, сломал инструмент. “Тьфу ты, грех какой”! Насилу другой рубанок у соседа выпросил. Привел доску в божеский вид, наловчился сиденье приколачивать. Наставил гвоздь, размахнулся — тяп! По пальцу, будь она неладная! С грехом пополам воздвиг и стол и скамейку.

— Получай, благоверная! Хоть насквозь просиживай!

Та, как это бывает, на городской манер, чмок мужика в одну щеку, в другую.

— Самовар поставлю на радостях, — говорит, — а ты, Емелюшка, возьми дымарек да на пасеку прогуляйся за медом, к чаю-то.

Плюнул мужик с досады, взял дымарь — и на пасеку. Упрел, пока до нее добрался. Дымарь разжигать надо. Хватился спичек, — вот те раз! — дома оставил. Прикинул: “Не обратно же топать. Обойдусь без механизации!” Подошел к улью, крышку с него набекрень, а оттуда как хлынут пчелы, будто лава из вулканного кратера. Замахал мужик руками, и через это вовсе насекомых из себя вывел. Они его и обработали. Еле домой приплелся. Емельяниха ему навстречу:

— Муженек, покамест самоварчик доходит, посидим на лавочке, тенек…

— Сама теньком наслаждайся, — взревел на бабу Емеля. — Мне теперь, как мерину, недели полторы спать на ногах придется. Ишь, насекомые расписали. Страх!

Жена, конечно, сочувствие поимела:

— Не печалься — это полезно. На прошлой пятнице по радио передавали врачову беседу. Сказывают, пчелиными-то укусами разные болезни лечат… Не можешь сидеть, иди за самоваром доглядывай.

Вошел мужик в избу, взялся за старый сапог, самовар продуть, а с улицы истошные крики. Выскочил за ворота, смотрит, а в палисаднике у столика, распластавшись на земле, супруга такими словами его костерит, что и вспоминать стыдно. Скамья-то напополам в самой середине переломилась. Глянул Емеля и понял: доска-то на ульи заготовлена была, с пазом.

Коробов бросил самокрутку в траву, наступил на огонек сапогом.

— Видишь, как мужика напасти замучили? — заключил он. — В один день.

Николай улыбнулся:

— Не мог Демьян жить без веселых шуток-прибауток. Весь он в них. Так ты меня, землячок, под Емельяна, что ли, рядишь?

— Выходит.

Полянский взглянул на часы и поднялся.

— Пока развей скуку с моим “адъютантом”, — он указал на сопровождающего солдата, — а я к начальству заглянуть должен.

— Ишь ты. И адъютанта заимел?

— Рад бы… Да вот придали. В общем, подождешь?

— Время терпит.

Ординарец, как только старший сержант показался в дверях кухоньки, загородил ему дорогу и сделал страшное лицо.

— К майору и не думай пробраться. Полковник какой-то из штарма прибыл. Третий час беседу ведут. Шесть котелков чаю выпили. А накурили… В комнате завеса дымовая. Ты пережди малость. Освободится, тогда позову.

— Быстро управился, — встретил Николая Коробов. — Разговаривать, поди, не захотел?

— Занят пока.

— Сурьезная причина. Не с моим ли перебежчиком беседует? Будешь? — солдат опять протянул Николаю кисет.

— С детства не приучен. Не курю. А ты частишь. Не вредно ли?

— Кому как. Для меня махорка — и еда, и тепло, и собеседник, лучше не придумаешь… Значит, и не нюхаешь зелья. Не из староверов случаем?

— Нет.

— А я еще в гражданскую к нему приохотился. Так на чем мы остановку сделали? На перебежчике? Он по-нашему бо-о-ойко балакает. Сказывает, что с шестнадцатого года из плену наш язык в Германию привез. Всю дорогу немец-то теперешнюю ихнюю жизнь расписывал. Не сладкая. Фюрера поносил, будто пьяный кучер норовистую клячу. “До точки, — говорит, — довели они, паскудники, фатерланд…” Рассказывал еще про Геринга. Жиру, говорит, в нем фунтов триста… Когда на фронт Восточный… как их там… тотальников, что ли, выпроваживали, он перед ними будто, выступил и успокоил, что, слышь, неважно, где немецкий солдат будет убит, важно, чтобы долг он выполнил. Мягко боров стелет. Вояки-то речей сладких не принимают. Нет у них в жизни курса твердого. А без твердости в жизни завсегда хреновина получается.

При такой, как у теперешних герингов, ситуации и с мякиной в голове сообразить можно, к чему дело-то клонится. Лупят их под Ленинградом, и у нас под Курском… Солдаты-то, хошь не хошь, мараковать начинают. Фюрер, слышь, все на зиму кивал. Что-де морозы, что-де великогерманцы в тепле воевать привыкли. Солнышко пригреет — организуем блицкриковскую победу. Конешно, один крик и получился. На Волге-матушке, а потом по всему фронту — с севера до южных мест — дали им такого чесу, до сих пор бока ноют.

— Понимать, говоришь, немцы стали? Раскусили?

— Гитлера-то? Уясняют. Меж собой солдаты-то говорят: “Кто пойдет за фюрером, тот не только ничего не выиграет, но и потеряет то, что у него есть”.