В меру своих возможностей я дала и психологический анализ того, что привело Галанскова к самооговору, к ложному признанию того, чего он в действительности не совершал. Моя аргументация по этому – наиболее тяжелому – политическому обвинению не ставила меня в опасное положение. Это была обычная защита, обычный спор по фактам, и я спокойно, безо всяких опасений для себя могла просить суд об оправдании по всем этим эпизодам.
Тогда, в момент произнесения речи, да и во время всего процесса, я не сомневалась в том, что Галансков действительно не был связан с НТС. Теперь я знаю, что это не так. Уже после Юриной смерти НТС объявил, что он был членом их организации.
Но и теперь, зная это, я ни в чем не изменила своего отношения к Галанскову. Для меня по-прежнему основным критерием для оценки остается не то, был ли он связан с НТС или не был, а то, привела ли эта его связь к поступкам бесчестным и жестоким. Даже самый строгий нравственный судья не мог бы упрекнуть Юрия в безнравственности тех поступков, за которые он был осужден. Вера в его бескорыстие и доброту осталась у меня непоколебленной.
Не нужно забывать, что в те годы НТС был единственной зарубежной организацией, систематически оказывавшей помощь оппозиционным движениям в Советском Союзе. Благодаря ее деятельности многие люди в моей стране получили возможность читать литературу, издаваемую за рубежом. С ее помощью уходили за границу и публиковались многие самиздатовские произведения.
Борьба, которую я вела тогда в суде против Добровольского, была профессионально обязательна. Но мое личное отношение к его роли в этом деле теперь изменилось.
Добровольский действительно оказался в трагическом положении человека, у которого было найдено все, что свидетельствовало о связях с НТС. Нужно было обладать большой стойкостью и мужеством, чтобы решиться нести ответ одному, не выдать следствию тех, с кем был связан общей деятельностью. На это у Добровольского не хватило ни стойкости, ни мужества. Не мне, человеку, никогда не терявшему свободы, судить его, в жизни которого уже были лагерь, тюрьма, психиатрические больницы.
Добровольский – больной, сломленный человек, заслуживающий жалости, а не осуждения.
Это не мои слова. Их передал из лагеря и специально просил сделать достоянием гласности тот, кому правда была известна с самого начала. Эти слова принадлежат Юрию Галанскову.
Значительно сложнее была задача анализа тех пяти статей, которые среди других материалов были помещены Галансковым в «Фениксе-66» и которые следствие признало антисоветскими.
В своей речи я подробно анализировала каждую из них и приводила аргументы в подтверждение того, что три из этих пяти (в том числе и «Описание событий в Почаевской Лавре») вообще не являются криминальными. Оставались два документа: статья Синявского «Что такое социалистический реализм» и «Открытое письмо Шолохову». Статья Синявского мне очень нравилась. Я готова была ее защищать, и, мне кажется, несмотря на ряд очень острых политических формулировок, ее можно было защищать. Но делать это нужно было раньше. Не в этом суде, а когда судили самого Синявского. Обдумывая свою речь, я хотела найти такую формулировку, которая избавила бы меня от необходимости соглашаться с правильностью оценки, которую этой статье уже дал Верховный суд. Подчеркнуть, что только формальные требования закона препятствуют мне спорить против этой оценки.
Эту мысль я выразила в двух фразах:
Вступивший в законную силу приговор Верховного суда РСФСР по делу писателей Синявского и Даниэля является обязательным для Московского городского суда. Именно это соображение освобождает меня от обязанности анализировать здесь эту статью.
Оставалось дать объяснение по последнему пункту обвинения. Сказать суду, согласна ли я с тем, что «Открытое письмо Шолохову» является антисоветским документом, а его автор Ю. Галансков писал и распространял его с антисоветским умыслом.
Может быть, нигде до этого дела, во всяком случае никогда позже, меня так не мучили сомнения в правильности избранного мною пути защиты. Сколько раз тогда, потом и даже сейчас, когда пишу эту главу, я перечитываю это письмо. В нем Юрий называет советскую власть
«…военно-полицейской машиной, которая по сей день занимается удушением свободы в России». Или утверждает, что «власть низвела советский народ до скотского состояния», что «…советский человек не удался в той же мере, в какой не удалась и сама советская власть».
Я не могла утверждать, что сказанное или написанное Юрием относилось не к советской власти, а к конкретному решению правительства, как говорила в речи, защищая Павла Литвинова. Не могла сказать, что здесь речь идет о критике отдельных, пусть очень высоких по своему положению, лиц. Защищая Юрия против этого обвинения, я избрала компромиссный путь.
Моя позиция определялась не страхом за себя и не тем, что мои коллеги по процессу Швейский и Ария уже признали в своих речах «Открытое письмо» антисоветским или криминальным. Решение я принимала сама. На меня никто не оказывал давления или влияния. Моя позиция определялась только тем, что отдельные формулировки этого письма, с точки зрения советского закона, являлись криминальными.
Вот почему я сказала суду, что, если бы Галансков в этом письме ограничился самой резкой критикой в адрес Шолохова, я ставила бы вопрос об исключении этого эпизода из обвинения. Говорила о том, что пафос этого письма направлен против выступления лауреата Нобелевской премии писателя Шолохова на XXIII съезде КПСС, которое Галансков считал антигуманным, а не против советской власти. Говорила о том, что в такой оценке речи Шолохова он не одинок. Что лишь несколько общих формулировок, а вовсе не весь смысл этого письма лишают меня возможности спорить с обвинением в его криминальности. Я просила суд признать, что Галансков не имел при этом умысла на ослабление советской власти, и потому квалифицировать его действия не как антисоветскую пропаганду, а как клевету на советский строй.
И так же, как я рассказываю о том, что в моей речи вызывает и теперь у меня сомнения, скажу о том, что отношу к ее достоинствам.
Мне кажется, что мое преимущество перед коллегами, защищавшими Синявского и Даниэля, заключалось в том, что я не уклонилась от анализа литературных произведений, включенных в журнал «Феникс». Говорила о недопустимости отождествлять автора с высказываниями литературных героев, говорила о недопустимости распространять действия уголовного закона на художественное творчество.
И второе. Мне также кажется, что искреннее чувство сострадания к Юрию помогло мне найти слова, когда говорила о том, что только благородные мотивы руководили им.
Мне понятно, что слова из моей речи о том, что Юрий «не искал для себя ни богатства, ни карьеры, на славы», были потом выбраны для заглавия книги об этом несколько странном, но очень добром и хорошем человеке.
О речи Бориса Золотухина скажу лишь несколько слов.
Как-то так случилось, что мы – друзья – ни разу до этого не участвовали в одном процессе. Для меня речь Бориса была открытием нового таланта. В ней все было продумано и все убедительно. Это одна из очень немногих судебных речей, которая почти ничего не теряет при ее чтении. А может быть, мне помогает то, что, когда ее читаю, у меня в ушах звучит голос Бориса, его знакомая интонация. Его речь отличалась особым благородством высказанных им мыслей и смелостью обобщений.
Я очень внимательно следила за реакцией суда на речь Золотухина и твердо помню то, как с явным неодобрением слушал Миронов ту часть этой речи, которая была посвящена откликам Запада на процесс Синявского и Даниэля. А когда среди деятелей, отрицательно отзывавшихся о процессе, были названы имена французского писателя члена ЦК Французской коммунистической партии Луи Арагона и секретаря ЦК Английской коммунистической партии Джона Голлана, Миронов даже изменился в лице. Золотухин задел одну из самых чувствительных для советской власти и коммунистической партии струну – впервые эти преданные друзья открыто высказывали свое осуждение действий советского правительства.