Потом она широко открыла рот, и его взгляду открылись две миндалины, которые могли бы стать украшением, если бы не прятались так глубоко. Потом он мял ее животик, достойный куда лучшего обращения. И даже пожалел таки, что он – не гинеколог, хотя строго держал себя в узде Гиппократа, не позволяя ни взгляда, ни намека на странность происходящего...
Она, напротив, вся была – взгляд и намек. Бывает же такое! Удивившись не на шутку тому, что осмотр прерван на самом интересном месте, она тут же придумала какие-то прыщики и боли, и, прежде чем он потянулся за направлением к специалисту, она уже стянула трусики и улеглась на кровати, раскинув ноги широко, как только могла... Он увидел перламутровые створки чудеснейшей из раковин, и, ощутив, что нырнул слишком глубоко, стал карабкаться на поверхность...
Он ска... Нет. Он прокашлялся и только потом ска... Согласитесь, что вы бы тоже не знали, как себя вести в такой ситуации! Так вот, он сказал, что перед таким осмотром должен еще раз тщательно помыть руки. И трусливо скрылся в ванной, раздумывая, запирать ему дверь или нет. Там он занялся тем, в чем давно подозревал респектабельных вредителей, а именно, засунул обе руки в брюки и, боясь расстегнуть их, стал судорожно дрочить, надеясь избавиться от наваждения, не обидев ребенка. У него потемнело в глазах, до спасения оставался миг, когда вдруг рядом... то есть совершенно рядом!.. раздалось всхлипывание.
Она сидела на унитазе, голая, беспомощная, и... плакала. Представьте, она плакала, неся при этом какую-то полнейшую чушь. О том, что ее никто не любит, о том, что у нее прыщи и кривые ноги, о том, что она убьет какую-то Таньку, если та не перестанет отбивать у нее мужиков...
И... И... И... Все прошло. Он с огромным облегчением вдруг понял, что перед ним – обычный ребенок. Раскольник в штанах съежился, а в сердце ворохнулась огромная, обыкновенная, щемящая жалость к брошенному щенку. Он поставил ее под душ и смыл всю дрянь, под которой открылись васильковые глаза и, увы, самые обыкновенные прыщики. Он мыл ее, как дочку, которая могла случиться много лет назад, если бы не суматоха студенческой жизни...
Потом он завернул ее в огромное полотенце, и они пили чай на кухне, которая вдруг показалась ему уютной и чистой.
Потом он поехал домой, порадовавшись тому, что одна кнопка в лифте все-таки уцелела. А еще потом он обнимал свою жену, и она, удивленная, казалась себе молодой и красивой в том небритом сутулом зеркале, которое полагала раз и навсегда треснувшим.
Эротический этюд # 13
Они сидели на берегу озера, Мальчик и Девочка. Все уже было сказано, последний шепот эхом ворочался в складках соседней горы, устраиваясь поудобнее. Оглушительная тишина заложила им уши, только водомерки скользили по зеркалу с кавалерийским топотом.
Пора было целоваться. Это знали и Мальчик, и Девочка. Оба слегка побаивались этой минуты, потому что она могла спугнуть и тишину, и ту невесомую паутину откровений, в которую они запеленали друг друга. Девочка встала и пошла к воде. Тихо зашла в нее по колено, поежилась, села на корточки и, оттолкнувшись, поплыла прочь. Надо остыть, подумала Девочка. Хорошо бы, подумал Мальчик и, откинувшись на спину, закрыл глаза.
В утреннем полусне он и ждал ее возвращения и боялся его. Но больше, конечно, ждал, и даже соскучился, считая удары собственного сердца. Он набросил на голое тело плед, чтобы роса не смела прикоснуться к нему первой.
Наконец, плеснуло, и легкие шаги догнали его убегающие видения. Она легла рядом, мокрая, и молча положила руку ему на щеку. Он вздрогнул, не открывая глаз.
Ее рука прикоснулась и отпрянула по-детски. Так школьники, вчера таскавшие друг друга за волосы, сегодня вдруг жмутся к стенкам и боятся прикосновения, как удара то-ком. Он лежал, не двигаясь, и ждал продолжения. Рука вернулась и свернулась клубочком у него на шее. «Спишь?» – спросила рука. «Нет...» – вздрогнули ресницы. Тогда пальцы-пилигримы отправились в странствие по его телу, и он удивился, как много им предстоит пройти. Они наступали легко, шли молча, их короткие шаги отдавались кузнечным боем в его ушах. Он знал, куда они бредут, и навстречу им поднималось раскаленное солнышко его невинной плоти.
Потом вдруг подул ветер – теплый, пахнущий хлебом и вином. Он узнал ее дыхание и понял, что ее лицо – совсем рядом. Прежде, чем ее губы коснулись его щеки, он почувствовал в этом месте ожог. Но вместо губ по ожогу прошелся целебный язычок, отстраняя боль, как случайное воспоминание. И только потом пришли губы, от прикосновения которых по телу пошли круги, как от брошенного в озеро камня. Пилигримы покачнулись на волнах, но не замедлили свой шаг и продолжали двигаться к цели.
Он еще крепче зажмурился, боясь взглядом спугнуть происходящее. Его руки и ноги застыли, как залитый в форму металл, только в паху сладко пульсировали удары крови.
А она вдруг вся отстранилась, оставив его тело в зябком сиротстве – и тут же вернулась, будто повзрослев и разозлившись на свою взрослость. Ушли пальцы – пришли ладони и обшарили его от головы и до пят, будто он украл и спрятал что-то, принадлежащее только им. Кожу заштормило, по поверхности прокатились валы колючих мурашек. Его сознание барахталось в волнах, но пах встречал их каменным молом, о который разбивалось все – шторм, волнение, страх...
Потом вернулись пилигримы, прошли по выжженной земле окончательным маршем, прикорнув ненадолго у цели своих странствий, и, наконец, ушли насовсем, через зеленую равнину Памяти – в снежные пустыни Беспамятства.
В его мозгу коротко полыхнули видения: огромная мама, кусок белой стены, нищий старик на ступеньках, фотографическая вспышка от снежка, попавшего в глаз...
Тем временем ее тело, как туча в зной, надвинулось откуда-то сбоку, сверху, со всех сторон. Ему на щеку упали первые капли. Наверное, она плакала. Он не знал этого и не хотел знать, зажмуриваясь все сильнее и сильнее. Его жар отступал в тени ее тела, такого легкого и сильного. Она накрыла его целиком, как трефовая дама – червонную шестерку. Но червонная шестерка знала, что сегодня – ее день.
День червей.
И, в козырном порыве перевернув мир навзничь, он оказался сверху.
Они шевелились в такт, полураздавленые тишиной, сбивая с ритма все часы во Вселенной. Орали будильники, астрономы пересчитывали расстояние до звезд, стряхивая ближайшие с окуляров своих телескопов.
Он черным всадником несся на своей норовистой кобыле, из-под копыт летели грязь, пыль, куски мебели, мраморная крошка разбитых вдребезги статуй... Мама, заслоняя уже полмира, вздымалась сзади в немом протестующем крике... Она было страшна, и он скакал все быстрее и быстрее, только бы убежать подальше, навсегда, насовсем, от этого липкого и сладостного кошмара...
Он звал своих пилигримов, но только скрюченные корни колдовского дуба встретили его на месте их последнего привала. И корни эти, равнодушные к земле, выпростались из нее и вцепились в него, вросли с победным чавканьем, поднимая над кроной стаи нетопырей...
Повеяло сыростью, как из погреба. И вместе с сыростью выплеснулось вино – неведомое, горькое, смертельно пьянящее... Сколько лет оно лежало здесь, среди замшелых бочек, дожидаясь первого путника?...
Кобыла гарцевала под ним, недовольная промедлением, и звала вперед, к совсем близкой уже цели... Он вырвал из себя корни вместе с запутавшимся в них сердцем, выбросил пустую бутылку – и понесся вскачь, уже не оглядываясь, уже поняв, что впереди – обрыв и радуясь этому...
...Оглянувшись, Девочка увидела, что спустился туман. Она испугалась немного, но не стала кричать и звать на помощь. Она была очень храброй девочкой. Она сумела вернуться к берегу сама и ошиблась только на метр или два.
Она не стала кричать даже тогда, когда увидела своего Мальчика и поняла, что он мертв. Она просто накрыла его пледом. После чего улеглась рядом и закрыла глаза.