Заметив мое замешательство, он, для того чтобы ободрить меня, сказал:
— Это верно, не похож я на председателя. До полного мужичьего обличия не достигаю, оттого не от всех мне доверие. Да я и сам, как лошадь в чужом хомуте: мослы трет, а тащишь, если запрягли. — Вскинул голову и пригрозил: — Не бойсь, вывезем! Ну, пошли, вон уж за нами посол.
К нам бежал парнишка, чуть помоложе самого председателя.
— Серьга, там тебя докидают! — крикнул он издали. Подбежал и повторил: — Ждут там тебя, товарищ председатель.
Мне пришла в голову мысль, которую я сейчас же и высказал, торопливо шагая рядом с Сережкой.
— Это значит, ты теперь в селе за старшего остался?
— Выходит, так, — просто согласился он, потому что давно уже привык к той ответственности, которую, безо всяких колебаний и не очень рассуждая, сам принял на свои плечи. И не почета ради, какой уж тут помет! Тяжкий труд — вот что ждет его после того, как убили старшего друга его и советчика, тяжкий труд и опасность за каждым углом, да еще полный отказ от всякого благополучия, по крайней мере на ближайшие годы. Старший в двадцать с небольшим, товарищ председатель.
Теперь мне понятны жадность и нетерпение, с каким он расспрашивал о будущем: он хозяин, он хочет точно знать, для чего это все: и борьба, и лишения, и скудные радости, и, может быть, — об этом тоже не следует забывать, — вражья пуля. А забудешь, так напомнят.
О том, как убили Порфирия Ивановича, мне рассказал смешливый начальник райотдела ГПУ, и с такими подробностями, будто он сам при этом присутствовал и все видел.
Вернувшись домой около восьми часов вечера, когда уже совсем стемнело, Порфирий Иванович налил себе чаю из чайника, стоящего на плите, и тут же, стоя у плиты, стал пить.
В это время раздался первый выстрел. Звякнула разбитая чашка, пуля пробила ладонь правой руки и ударила в стену. По всему судя, стрелок был опытный и расчетливый, и хотя стрелял с близкого расстояния, но через запотевшее стекло и при слабом свете висевшей на стенке пятилинейной лампочки. Пуля была винтовочная, значит, выстрел был сделан скорей всего из обреза.
Если бы Порфирий Иванович после первого выстрела укрылся в простенке или просто упал на пол, то, конечно, остался бы жив, но он прятаться не умел и не любил и всегда шел напролом. Поэтому он сгоряча кинулся к двери. И еще, что вполне вероятно, он считал, что после первого выстрела стрелок должен был скрыться, спасая свою подлую шкуру. Но, как было отмечено, враг действовал с расчетом и даже нахально. Второй выстрел прогремел, как только Порфирий Иванович повернулся к выходу, и он упал, распахнув дверь, навстречу подбежавшей дочери.
…Она сидела в классе и просматривала тетради. Услыхав выстрел, побежала в свою учительскую квартиру, которая была тут же при школе, и пока она в темном коридоре искала дверь, раздался второй выстрел, дверь распахнулась, и тело отца тяжело перевалилось через порог к ее ногам. Она закричала. Прибежала школьная сторожиха, и начал собираться народ.
— А кто убил? — спросил я, торопливо дописывая в своем блокноте: «…второй выстрел. Упал ч/порог».
Начальник через стол наклонился в мою сторону:
— Только тебе и по секрету: сам не знаю. — В маленьких его глазах сверкнули усмешливые искры. — Если бы все сразу было известно, то нам бы нечего было делать.
Такое признание слегка ошарашило меня, сбило с толку. Я — газетчик, мне нужна точность, неопределенности нет места в газете. Конечно, можно написать что-нибудь общее и не вполне лишенное смысла: «От подлой руки издыхающего классового врага погиб на посту…» Стиль траурного извещения. Потапа это вполне бы удовлетворило. Он обожал вести такую бескровную войну с обобщенным классовым врагом, потрясая цитатами из самых последних решений и газетных передовых.
Распознав мои мысли, начальник райотдела сочувственно подмигнул:
— Ох ты, быстрый какой! Вам, газетчикам, хорошо, вы напишете сгоряча, а если что не так — опровержение. И все довольны. А нам так нельзя. У нас власти много, может быть, даже очень много, и этим надо пользоваться осторожно. Я вот, к примеру, могу половину села в кутузку загнать, и никто мне слова не скажет. А я пока только троих задержал, которых покойник — непримиримый был мужик и горячий — еще до меня раскулачил. И не зря. Вот разговариваю сейчас с ними. Выпытываю. Дубовые мужики, попотеешь, пока таких расколешь. Ну, пойдем, вон председатель идет, сейчас вынос.
Когда мы подходили к избе-читальне, строгие мужики на белых холстах сносили с высокого крыльца большой гроб, окрашенный в радостный цвет свежей моркови.
Начало смеркаться. Пора мне уезжать из Старого Дедова, Потап ждет материал, меня ждет работа, а сам я ничего не жду: стремительность, с какой сменяются события, исключает всякие ожидания.
— Хороший у тебя меринок, — сказал Сережка, когда мы зашли в конюшню. — Уносливый. Ты иди, я оседлаю. Вера Порфирьевна домой пошла.
День простоял солнечный, ветреный. Подсохли дороги, совсем высохла и начала шелестеть трава, ветер взъерошил солому на крышах и растрепал пустые грачиные гнезда на тополях.
Веру я застал в классе: она сидела за своим учительским столиком, и против нее на скамейках расположились четыре женщины. Сидели без света и о чем-то негромко говорили. Слов я не мог разобрать, хотя стоял почти на самом пороге и дверь была открыта. Увидав меня, Вера встала.
— Уже едешь? — спросила она.
— Надо, меня ждут.
Неторопливым, каким-то лениво-величавым движением она закинула за плечи всегда свисающие длинные концы своей старой шали. Они сразу утратили сходство с безвольно опущенными крыльями большой усталой птицы, сходство, которое умиляло меня в юности.
— Я сейчас, — сказала она женщинам и стремительно пошла мимо меня по темному коридору в свои комнаты. Я последовал за ней, несколько сбитый с толку тем новым, чего раньше в ней не видел.
Вот это и есть та комната, где был убит ее отец. Я это сразу понял. В простенке между окнами висела лампа с медным отражателем. Среднее звено окна заклеено синей обложкой от тетради. Здесь жил он, и вот тут у двери стояла его кровать. Ее уже успели вынести, и на крашеном полу остались следы от ножек, и краска лежит так, будто только вчера покрашено. И во всю стену, как прикроватный ковер — школьная потрепанная карта полушарий: распластанный на две половинки земной шар, голубые моря, разноцветные страны и государства. Заметив, что я остановился перед полушарием, Вера сказала:
— Это он отмечал на карте революционное движение и предсказывал мировую революцию.
Человек ушел, но еще долго его вещи, его привычки, его слова будут жить с нами. А как Вера будет жить тут одна?
Она села к окну.
— Садись и ты, — сказала она. — Полагается перед дорогой. А ко мне, видел, бабы пришли. Всю ночь будут сидеть и говорить «о нем». Такой тут обычай. А ты уже едешь?
Я сел у другого окна. Сейчас она вспомнит, что наш последний разговор не был окончен и требует продолжения и, несомненно, захочет высказаться до конца, и, может быть, даже выплакаться у меня на груди. Как-то я не подумал о такой возможности, когда шел сюда.
Желая предотвратить угрожающий мне разговор, я поспешил сообщить:
— Да, вот срочно приходится ехать. Редактор ждет меня.
— Спасибо, что ты приехал. Ты сам не знаешь, как мне легче все было, оттого что ты тут, — быстро проговорила Вера, повертывая ко мне свое очень белое лицо. — И больше ничего не говори мне. Ты сейчас едешь, и все кончится. Я сегодня все похоронила, чем жила. И ненависть свою, и любовь. Ты и сам не знаешь, как я тебя любила. После того совещания так я подумала, что тебя люблю, и уж от этой мысли отделаться не могла. Это даже и не мысль, ничего я не думала. Просто накатило на меня, как температура при болезни. Понимаешь, когда болезнь уже есть в человеке, а он еще не знает, а только чувствует, что он нездоров, что ему все неудобно и свет не мил. А потом, когда его уже с ног свалит, тогда он и поймет, но уже поздно — надо лечиться или смерти ждать. Вот как это было у меня…