Изменить стиль страницы

Госпожа Курреж слышала, как ее муж велел человеку сходить в деревню за льдом: он может достать лед в гостинице или у мясника, кроме того, надо взять у аптекаря бром.

— Я пойду через Береговой лес. Это будет быстрее, чем если я велю закладывать карету…

— Фонарь вам не понадобится: при такой луне видно, как днем.

Доктор только вышел через задние ворота со стороны служб, как услышал, что его кто-то догоняет, прерывающийся голое позвал его по имени. Тогда он узнал жену, в халате, с заплетенными на ночь косами, — запыхавшись, не в силах говорить, она протянула ему кусок черствого хлеба и толстую плитку шоколада.

* * *

Он прошел через Береговой лес, где луна освещала поляны, но сквозь листву ее лучи проникнуть не могли, зато на дороге она царила полновластно и разлилась так широко, словно светом своим проложила себе русло. Хлеб с шоколадом напомнил доктору вкус его завтраков в пансионе — то был вкус счастливейших минут на рассвете, когда он отправлялся на охоту и его ноги омывала роса, — ему было тогда семнадцать лет. Оглушенный неожиданностью, он еще почти не чувствовал боли: «Если Мария Кросс умирает, из-за кого она хотела умереть? И хотела ли? Она ничего не помнит. Ах, до чего же они невыносимы, эти "ушибленные", — никогда ничего не помнят и заволакивают тьмой решающий момент своей судьбы! Но расспрашивать ее нельзя: надо, чтобы ее мозг сперва мало-мальски начал работать… Помни — ты всего только врач у постели больной. Нет, это не самоубийство: когда хотят умереть, то не бросаются с антресолей.

Насколько я знаю, наркотиков она не принимает… Правда, однажды вечером в ее комнате пахло эфиром… но в тот вечер у нее была мигрень…

Помимо снедавшей его тревоги где-то в глубинах сознания собиралась другая гроза — она разразится в свой час: «Эта несчастная Люси, она еще ревнует, какое убожество! Об этом будет время подумать позже. Вот я и пришел… Можно подумать, будто этот сад в лунном свете я вижу на сцене театра. Дурацкая декорация, как в «Вертере»… Криков не слышно». Главная входная дверь была приоткрыта. Доктор по привычке направился в пустую гостиную, но, спохватившись, вернулся и поднялся во второй этаж. Жюстина впустила его в комнату. Он подошел к кровати больной; стонущая Мария Кросс в эту минуту сбрасывала со лба компресс. Он не видел ее тела, обтянутого одеялом, тела, которое мысленно так часто раздевал. Не видел ни разметавшихся волос, ни оголенной руки — его заботило только одно: чтобы она его узнала, чтобы бред у нее был перемежающийся. Она несколько раз спросила: «Кто это пришел? Доктор? Что такое случилось?» Он констатировал: амнезия. И вот, склонившись над этой обнаженной грудью, легкое колыханье которой под платьем еще недавно приводило его в трепет, он слушает сердце, потом, осторожно касаясь пальцами раны на лбу, определяет ее границы. «Здесь больно, а здесь?… а здесь?» Она ушибла также бедро, он немного отвернул одеяло, обнажив только пораженный участок, затем прикрыл его. Глядя на часы, сосчитал пульс. Это тело отдано ему для того, чтобы он его вылечил, а не для того, чтобы он им обладал. Его глаза знают, что им надлежит не восхищаться, а обследовать. Доктор жадно смотрит на страдающее тело, напрягая всю силу своего разума; его ясный ум ставит заслон безрадостной любви.

Мария стонала: «Больно… Ох, как больно…» Снимала компресс и требовала новый, тогда служанка смачивала полотенце в чайнике. Вернулся шофер — он принес ведерко льда, но когда доктор попытался положить Марии на лоб резиновый пузырь со льдом, она оттолкнула его и властным тоном потребовала горячий компресс.

— Поживей, пожалуйста, — прикрикнула она на доктора, — целый час надо ждать, пока вы что-нибудь сделаете!

Доктора очень заинтересовали эти симптомы, он их наблюдал и у других «ушибленных». Распростертое перед ним тело, чувственный источник его помыслов, его одиноких мечтаний и услад, вызывало у него теперь только сосредоточенное любопытство, только усиленное внимание. Больная перестала бредить, речь ее теперь лилась сплошным потоком. Доктор удивлялся, что Мария, которая обычно говорила с трудом, подолгу подыскивая слова, вдруг стала такой красноречивой, без всяких усилий находила самые точные выражения и научные термины. «Какая же это тайна — человеческий мозг, — размышлял доктор, — если от одного ушиба его мощь удесятеряется!»

— Нет, доктор, нет. Я вовсе не хотела умереть. Не смейте даже думать, что у меня было такое желание. Я ничего не помню, но одно знаю наверняка — я хотела не умереть, а уснуть. Я всегда стремилась к покою. Если кто-то хвастал, что довел меня до самоубийства, я запрещаю вам этому верить. Вы меня поняли: за-пре-ща-ю!

— Да, мой друг… Клянусь вам, что никто не хвастал… Приподымитесь чуть-чуть: проглотите-ка вот это — это бром… Он вас успокоит…

— Меня не нужно успокаивать… Я страдаю, но я спокойна. Уберите только лампу. Тем хуже, я испачкала постель. Возьму и опять опрокину ваше лекарство, если мне захочется…

А когда доктор спросил ее, не стало ли ей легче, она отвечала, что страдает сверх всякой меры, но не только из-за раны; и, возвысив голос, начала опять сыпать словами, вызвав у Жюстины замечание:

— Мадам как по книге читает.

Доктор велел ей идти отдыхать, он сам посидит до утра возле больной.

— Какой еще есть выход, кроме сна, доктор, я вас спрашиваю? Все для меня теперь так ясно! Я понимаю то, чего раньше не понимала… люди, которых мы, кажется, любили… любовь с неизменно жалким концом… теперь мне открылась истина… (Она сбросила рукой остывший компресс, и ее намокшие волосы прилипли ко лбу, словно от пота.) Нет, не любовные увлечения, а любовь — она в нас живет одна, единственная, и мы пытаемся соединить наши случайные находки — глаза и рты, вдруг да они подойдут друг к другу. Какое безумие надеяться, что ты достигнешь этой цели! Подумайте — между нами и другими людьми нет иного общения, кроме прикосновений, кроме объятий… и, наконец, сладострастия! Правда, мы прекрасно знаем, куда ведет эта дорога и для чего она проложена, — для продолжения рода, как говорите вы, доктор, исключительно для этого. Да, понимаете, мы следуем по единственно возможному пути, но он ведет не к тому, чего мы ищем…

Вначале доктор лишь краем уха прислушивался к этой речи, не пытаясь ее понять и только изумляясь этому сумбурному словоизвержению, как будто физического потрясения оказалось довольно, чтобы пробудить в ней дремавшие мысли.

— Доктор, надо любить наслаждение. Габи сказала: «Да нет же, милая Мария, представьте себе — это единственная вещь в мире, которая меня никогда не обманывала». Увы! Наслаждение доступно не всем… Я не создана для этого… Может быть, оно единственно способно заставить нас забыть о цели, которой мы ищем, и стать самой этой целью. «Поглупейте» — это легко сказать.

Доктор подумал: «Любопытно — она применяет к сладострастию наставление Паскаля, касающееся веры». Чтобы успокоить ее любой ценой и дать ей отдохнуть, он поднес ей ко рту ложку брома, но она оттолкнула ее, снова облив одеяло.

— Нет, нет, не желаю вашего брома: захотела и вылила на постель. Уж вы-то мне в этом не помешаете. — И без всякого перехода заявила: — Между мной и теми, кем я хотела обладать, вечно оказывается эта зловонная трясина, эта грязь, это болото… Они не могли понять… Они думали, я позвала их затем, чтобы мы вместе погрязли…

Губы ее шевелились, и доктору показалось, что она бормочет имена, фамилии, он наклонился к ней с жадным любопытством, но не услышал имени того, кто произвел в ней это смятение. На несколько секунд он забыл, что перед ним больная, он видел только лживую женщину и обрушился на нее с упреками:

— Ну вот! Значит, и вы такая же, как другие! Как другие, вы ищете только одного: наслаждения… Да, мы все, все ищем только этого…

Она вскинула свои прекрасные руки, закрыла ими лицо, застонала протяжно. Доктор пробормотал: «Что это со мной? Я сошел с ума!» Он сделал свежий компресс, налил опять ложку брома, чуть приподнял раненую голову. Мария наконец согласилась выпить лекарство. Немного помолчав, она сказала: