«Когда очередь дошла до меня, я сильно побледнел. Советник губернского правления, видя, что я одет довольно прилично, в своем платье, принял было меня за привилегированного, но сидевший за тем же столом писарь, справившись со статейным списком, произнес обычную фразу: „в наручные“. Доктор, как мне показалось, посмотрел на меня с некоторым сомнением; но конвойный офицер почему-то злобно смерил меня с ног до головы глазами и громко повторил: „в наручные“. Сердце у меня дрогнуло, и я, шатаясь, отошел от стола и направился в цепь. Зловещий возглас: „в наручные!“ — повторялся вслед за мной на разные лады… Дрожа, я подошел к следившему за мною солдату и протянул руку. Он надел на меня кольцо и глазами стал подыскивать кого-нибудь из арестантов для „пары“. Дело в том, что заковывали по два человека вместе: одному надевали железное кольцо на правую руку, а другому на левую, причем между кольцами имелась цепь длиною всего в пол-аршина, и таким образом „пара“ оставалась неразлучной в продолжении всего пути. Для непривычного человека „железный“ союз составляет настоящую пытку…»
В пути арестанты подвергались постоянным обыскам, а иногда, как это случилось с Ковнером, и «перековкам». Его товарищ был отделен от партии в 60 верстах от Москвы, после чего Ковнер был закован на обе руки. В этом состоянии, как важнейший преступник, он был доставлен в нижегородскую пересыльную тюрьму, которая показалась ему — даже после московских мест заключения — каким-то Дантовым адом.
К счастью, пребывание здесь было кратковременно.
Из нижегородской пересыльной тюрьмы арестантов отправляли на баржах в дальнейший путь. Помещение под палубой представляло собой тесную, темную и душную плавучую тюрьму. На палубу арестантов выпускали лишь на краткую прогулку. Во время этой переправы произошел следующий характерный разговор.
«Когда нас выпустили на палубу для прогулки, офицер, увидя меня в своем платье среди кандальщиков и бритых голов, подозвал меня и спросил:
— Ты мастеровой, что ли?
— К сожалению, только литературный, — ответил я.
— Как так? — удивленно спросил он.
— Да, я литературный мастеровой, — повторил я, и в коротких словах я ему рассказал о своем прошлом.
— Как же вы не привилегированный? — продолжал он недоумевать.
— К сожалению, литературное ремесло не дает никаких привилегий, — проговорил я. — В особенности приходится об этом сожалеть во время этапа… — прибавил я и тут же высказал свою просьбу о переводе меня в „дворянскую“ каюту.
— Хорошо, я распоряжусь, — проговорил офицер и удалился.
Не прошло и пяти минут, как ко мне подошел унтер-офицер, приглашая перейти в дворянскую. Я, разумеется, поспешил воспользоваться этой милостью».
Из Перми, где Ковнер пробыл в пересыльной тюрьме шесть дней, арестантов отправляли в дальнейший путь на тройках по шести человек на каждой. Переезд этот выпадал как раз на самое жаркое время, когда совместная езда пяти-шести троек поднимала целые тучи удушливой пыли. «Трудно себе представить мучительное состояние этих несчастных арестантов, закованных по рукам и ногам, сидевших в тесноте по шесть человек на подводе и жарившихся на июльском солнце с раннего утра до позднего вечера».
Через Екатеринбург, через Тюмень, долгим мучительным путем, беспрестанно испытывая на себе беспощадность этапного начальства, немилосердно заключавшего его в кандалы и безжалостность товарищей-арестантов, беспрестанно обкрадывавших его по пути, Ковнер достигает, наконец, места своего освобождения — Тобольска. Почти у цели своего странствования он переживает еще один удар. В Тюмени, во время обыска, у него отнимают связку старых газет с его статьями, которые в течение пяти-шести лет тщательно оберегались им в самых трудных житейских условиях. На все его мольбы вернуть ему «этот никому ненужный хлам», следовал грозный окрик начальства:
— Арестантам чтение не полагается!
«Так и пропали для меня мои литературные работы, которые были мне очень дороги и которых в Сибири я нигде не мог достать…» Но освобождение уже было близко.
«Около двух часов дня я увидал издали Тобольск, конец моей Via dolorosa. Громадная река, высокие горы, сверкающие на солнце белые церкви, гигантские леса в окрестностях — все это производит с первого взгляда весьма приятное впечатление. Но какое разочарование потом!
Странно, что по мере приближения к городу я вовсе не чувствовал радости, которую представлял себе заранее, думая о моменте, когда наступит свобода. Сердце не забилось сильнее, когда пароход остановился у пристани; оно было спокойно, когда меня высадили на берег и отправили в местный тюремный замок… Наконец, когда явился полицейский чиновник, и, по рассмотрении наших документов, сказал, что мы можем идти; когда я вышел на улицу без стражи, когда после стольких мытарств я очутился на воле, я был далеко не так счастлив, как надеялся быть.
Мною овладело тяжелое, гнетущее чувство. Мне самому трудно было объяснить состояние своего духа в первые минуты наступившей свободы. Ближайшими причинами этого состояния были, во-первых, страшная физическая и нравственная пытка пережитого этапа, во-вторых, — сознание, что я очутился буквально на улице. В незнакомом городе, без средств к жизни, без цели и надежды впереди, без родного близкого человека, от которого можно было бы услышать ласковое ободряющее слово. В эти первые минуты моей свободы в моем мозгу пролетело все мое прошлое, все хорошее и скверное, мною пережитое, предстало беспомощное, неопределенное настоящее и грозным призраком представилось ближайшее будущее. Радоваться было нечему…
Это горькое пробуждение в первые минуты моей свободы послужило мне началом новой жизни, в которой, правда, было много борьбы и лишений, но и немало радости. Несмотря на то, что я был выбит из колеи, я впоследствии пережил много умственных и душевных наслаждений, испытал и любовь, и счастье, что так редко выпадает на долю лиц, выброшенных в Сибирь и прошедших скорбный путь».
Вскоре Ковнер переселяется из Тобольска в Томск, где у него сохранялись некоторые знакомства.
Начинался новый жизненный этап. После долгих житейских, литературных и нравственных скитальчеств наступала пора более зрелого, спокойного и осмысленного существования. Ковнер уже приближался к своему сороковому году. Пора было точно определить линию своей жизни, осознать до конца свое исповедание и, если не принять какой-либо «ярлык», то явственно «формулировать свой идеал», как советовал ему Достоевский.
Вторая половина жизни Ковнера, в отличие от его бурной, суетливой и несчастной молодости, проходит в тени, незаметно, бесшумно, но с несомненным углублением его духовной жизни и достижением, наконец, личного счастья, озарившего его преклонные годы.
ГЛАВА ПЯТАЯ
ДРУЖБА С РОЗАНОВЫМ
«…Розанов об иудаизме обязан говорить не зря, не то, что ему вздумается, а на основании всестороннего знания предмета».
Из Томска в самом начале 1878 г. Ковнер сообщает Достоевскому о своем причале к тихой пристани. Он поступил на службу к довольно интеллигентному купцу в качестве письмоводителя и вполне удовлетворен своим материальным положением. Вместо арестантских рот или тюрьмы, где Ковнер должен был бы находиться до 27 ноября 1879 г., он пользуется правом совершенно свободной жизни, занятий и разъездов по всей Сибири. Единственное, что огорчало его — невозможность широко отдаться литературной работе, снова войти в русскую печать и свободно осуществлять свое призвание писателя.
«Правда, Европа пока закрыта для меня, — пишет он в своем последнем письме к Достоевскому, — но, признаться, я не очень по ней скучаю. Сибирь такая благодатная сторона и столько в ней честной и полезной работы для честного труженика, что подобному мне человеку ни к чему стремиться в Европу, где происходит теперь страшный химический обмен старого строя жизни народов, из которого один Бог ведает, что выйдет».