В своем показании Ковнер изложил вкратце всю свою жизнь и объяснил причины, приведшие его к преступлению (отрывки из этого показания использованы нами выше). В общем, как отмечала одна из газет, подсудимый держал себя на суде «чрезвычайно прилично и спокойно». В судебном следствии, на котором выступал секретарь Учетного банка Богров, дававший показания против Ковнера, произвело отрадное впечатление бесхитростное свидетельство матери подсудимой. «Ковнер жил у нас три с половиной года, — сообщала простодушная старуха, — он вел себя очень благородно. Он нам помогал много, очень много помогал. Он меня жалел и жалел моих маленьких девочек. „Мама, — говорила одна из них, — это папаша наш встал из гроба“. Я говорю: нет, это чужой, только очень добрый, он нас жалеет».

Эти простые слова настроили, видимо, присяжных и публику в пользу подсудимого и, вероятно, отразились на смягчении приговора.

IV

Последовавший затем турнир обвинения и защиты, представленных крупными именами судебного мира, отличался многими характерными признаками тогдашнего судоговорения. Обе речи не были лишены той звонкой эффектности и блистательной устной публицистки, которыми обычно щеголяли даровитые ораторы пореформенного суда. Любопытно отметить, что обвинитель тщательно ознакомился с литературной деятельностью Ковнера и даже вытребовал себе из редакции «Голоса» все его фельетоны.

«Четыре месяца тому назад, — начал свою речь к присяжным прокурор Муравьев, — в общественных толках и слухах, в известиях, сообщенных печатью, в распоряжениях судебной власти было впервые произнесено имя подсудимого Альберта Ковнера. С тех пор оно сделалось известно всякому, кто приглядывается к явлениям текущей общественной жизни, не упуская из вида и темных ее сторон: оно приобрело мало-помалу ту печальную и темную популярность, которую дает скамья подсудимых по крупному делу, совершение преступления, обратившего на себя общественное внимание своими размерами и своей дерзостью…»

Прокурор обращал внимание присяжных на независимое поведение подсудимого, не желающего, по-видимому, согласиться с приговором общественного мнения и словно стремящегося всячески выставить себя непонятым и гонимым героем. Он призывал поэтому судей решительно низвести личность подсудимого с той призрачной, искусственной высоты, на которой он всеми силами старается держаться, изображая из себя, вопреки очевидности, какого-то необыкновенного человека, брошенного необыкновенными обстоятельствами в чуждый ему омут необыкновенного преступления… «Но необыкновенного в нем только одно — поистине изумительное самомнение, не оставляющее подсудимого ни в каких положениях. Ковнер не кается перед нами в своей вине, а радуется, может быть, сам не понимая всей чудовищности своих откровений… Он приводит всевозможные высшие и нравственные соображения, по которым он решился похитить из Купеческого банка 168 тысяч рублей, но о простой корысти умалчивает, вероятно, в своем изумительном самомнении даже отрицая ее в себе».

Перечислив затем мотивы преступления в том виде, как они приведены в показании Ковнера и изложены в обвинительном акте, прокурор продолжал: «Не правда ли, господа присяжные заседатели, если забыть на минуту обвинение, тяготеющее над Ковнером, то по одним этим побуждениям можно подумать, что в конце их стоит какой-нибудь высокий подвиг труда, какое-нибудь благородное усилие мысли и предприимчивости. Между этими побуждениями есть такие прекрасные, такие чистые, внушающие сочувствие, например, желание быть самостоятельным и свободным, любовь к бедной, больной и честной девушке, бескорыстное желание устроить ее судьбу, желание обеспечить своих родственников, помочь им, — что может быть лучше и выше этого? И для всего этого сделан подлог, похищено 168 тысяч рублей, замешаны в преступление два человека, из которых один старик, дядя, а другой — та самая бедная больная и честная девушка, счастие и покой которой так заботят Ковнера. Мы невольно впадаем в необъяснимые, неразрешимые противоречия. Пред нами раскрывают картину корыстного преступления, нарушения чужой собственности, бесцеремонного ее похищения, а говорят, что все это совершено ради высоких и честных нравственных целей».

Официальный обвинитель был менее всего склонен понять дилемму Раскольникова. «Мы должны отбросить это объяснение… И признаемся, мы и не понимаем, зачем нужно Ковнеру портить и унижать свое сознание такою явною, бесцеремонною ложью?.. Уж не считает ли он себя каким-то необыкновенным, непризнанным существом, у которого и самый подлог является геройством, в самом мошенничестве сквозят доблесть и честь? Письма его отчасти наводят на эту мысль. Пусть же ваш строгий приговор покажет, что таких существ не бывает на свете или, лучше, что их отвергает общество и обвиняют присяжные…»

Разбираясь в психологии подсудимого, обвинитель подчеркивал принципиальное отрицание Ковнером главной базы общественного порядка — права собственности. «Рассуждение Ковнера в высокой степени оригинально и своеобразно. Московский Купеческий банк, рассуждает он, получает на свой капитал огромные проценты. Сумма в 168 тысяч рублей для него ничего не значит. Употребление же из своих капиталов банк делает не особенно хорошее и полезное. Он, Ковнер, распорядился бы им гораздо лучше, и в его руках капитал в 168 тысяч рублей получил бы самое производительное употребление. Почему же бы ему — такова его логика — не изъять из банка такой капитал и не распорядиться им по-своему? И он считает себя вправе сделать это, как вы видели, не стесняясь средствами. Да и зачем стесняться? Похищая 168 тысяч рублей из банка, ведь он удовлетворит экономическим требованиям их наибольшей производительности и сделает из них лучшее употребление, словом, совершит дело общеполезное. Неизвестно только, что понимает он под этим словом „лучшее“? На добрые ли дела думал он прямо пустить похищенный капитал или рассчитывал быстро увеличить его гениальными оборотами? Поверьте, господа присяжные, я далек от всякой мысли глумления, но таков ужасный внутренний смысл этого объяснения Ковнера. Но дальше от таких мыслей. Страшно становится, когда подумаешь, к каким результатам и выводам они могли бы привести в своем развитии. Никогда еще, я полагаю, глубокое презрение к чужой собственности и дерзкое на нее посягательство не было так смело и прямо провозглашено на суде и, главное, как бы с желанием освятить, оправдать, узаконить их».

Общее развитие и литературная деятельность Ковнера были признаны прокурором обстоятельствами, отягчающими его вину: «Заметьте, господа присяжные, и то обстоятельство, — заключал обвинитель, — что этот человек поучал нас со столбцов газет и журналов тем требованиям общественной совести, которые он сам попирал таким преступным деянием… Бедное печатное слово, бедные сограждане!»

Речь обвинителя произвела большое впечатление на присяжных. Муравьев в то время только начинал свою судейскую карьеру, но уже считался в Москве самым даровитым обвинителем. Во всех громких процессах второй половины 70-х гг. неизменно фигурирует его имя. Речи этого 25-летнего обвинителя считались событием дня и вызывали повышенный интерес, особенно в официальных и чиновных кругах. С первых же шагов Муравьева на судейском поприще наметились крупные карьерные возможности этого будущего министра юстиции и посла в Риме.

Речь его по делу Ковнера была прекрасно разработана, подготовлена специальным изучением журнальной деятельности подсудимого и, при ораторских данных обвинителя, должна была настроить в определенном духе общественных судей. Впрочем, не менее даровитому молодому криминалисту, защищавшему Ковнера, удалось несколько смягчить это впечатление.

V

«Вы уже слышали, откуда взялся Ковнер, — начал главную часть своей защитительной речи Л. А. Куперник, — слышали, из какой непросветной трущобы быта евреев северозападного края вышел он на свет Божий, как мало-помалу он приобретал сведения, познания, и дошел наконец до того, что имел место в банке, был сотрудником газет и журналов, писал и повести, и романы, и критику, и фельетоны. Вы понимаете, какую гордость он должен был чувствовать, какое самомнение должно было в нем развиться; вы согласитесь также с тем, что имея все-таки образование поверхностное, нахватавшись вершков, жадный, как все новички в науке и мысли, до новостей и крайностей, он мог и должен был по-своему понимать и принимать разные теории, правильному пониманию и оценке которых много мешает то, что о них у нас нельзя говорить вслух. И вот — с головой сильно, но неправильно развитой, с тщеславием весьма понятным, с порывами к широкой деятельности, к известности, легкие отблески которой он уже видел в своем муравейнике, — такой юноша попадает в Петербург, центр русской жизни и цивилизации, соединяющий в себе все светлые и все безобразные явления нашей жизни, громадное богатство с грандиозной нищетой, изысканные потребности и средства к их удовлетворению и не менее изысканную невозможность удовлетворить самым элементарным нуждам человека. Начинается тяжелая борьба за существование, перемежающаяся светлыми, но не менее того убийственно грустными моментами счастливой любви к женщине и обрывающаяся катастрофой преступления. Нуждаясь сам в куске хлеба, он близко сталкивался с людьми еще более нуждающимися, и мы не можем не оказать справедливости той готовности, с которою он делился последним с этими людьми. Нужда и горе сближают людей, Ковнер все более привязывается к девушке, желание помочь ей и ее родным растет со дня на день, средства если не уменьшаются, то не увеличиваются, являются долги, необходимость кредита, необходимость поддержать, боязнь потерять его, потерять занятие, репутацию. А тут каждое утро, приходя в банк, он присутствует при величавых оборотах миллионов, он видит, как безо всякого труда приобретаются громадные состояния, он видит, как банк, принимая деньги по 3,5 %, получает на них по 8 %, как банк, играя на бирже на разницу, в один миг получает то, что на десять лет могло бы обеспечить сотни людей, он присутствует при всех этих подписочных оргиях, он живет в этой растлевающей среде — мудрено ли, что он не устоял? Подгоняемый нуждой, долгами, страхом за существование, желанием помочь людям, нужда которых сделалась его нуждой, он крепится еще, работает, живет в долг, надеясь на прибавку, на награды… Наступает роковой для него 75-й год. Сразу обнаруживается, что все его надежды обмануты. Он опять обойден, унижен перед своими сослуживцами и по его мнению, не безосновательному, — совершенно несправедливо, произвольно, капризно. Ничто не ручалось ему, что завтра тот же каприз не откажет ему вовсе от места. Тут он решается на преступление…»