В связи с приездом из столицы научного сотрудника, вздумавшего изучать местную орнитофауну, хранящиеся в бане шифер и кирпич перенесли на улицу, и я получил собственные апартаменты. Целый день я благоустраивал жилье: выметал сор, мыл пол, ремонтировал покосившуюся трубу, замазывал глиной дымящую печку и сооружал из досок лежбище. Провозился я до самой темноты, очень устал и на следующее утро встал поздно.
В окно бани снаружи лился яркий свет и виртуозная матерная брань. За краткий срок пребывания на дальневосточной земле я привык к местному диалекту, но сейчас замысловатый речевой свинг привлек мое внимание не только изощренными словесными арабесками, но главным образом тембром нежного девичьего голоса. Я выглянул в окно.
Во дворе толпилось человек семь мужиков, одетых в энцефалитки — форму, в которую бывают обряжены браконьеры, научные сотрудники, лесные пожарные, геологи, «бичи» и лесники. О принадлежности мужиков к последней категории свидетельствовали алюминиевые дубовые листья, пришпиленные к рукавам энцефалиток и фуражек. Посреди внимательной, цвета хаки мужской аудитории этакой дальневосточной лесной орхидеей в легкой белой блузке и пестрой юбке стояла невысокая изящная брюнетка с цыганскими чертами лица, на мой взгляд излишне перегруженного косметикой. Именно эта симпатичная девушка и высказывала ряд весьма критических замечаний по поводу последних распоряжений директора заповедника. Мужики курили, молча смакуя никотиновый дым и некоторые речевые обороты собеседницы. Увидев меня, она на мгновение притихла. Я поздоровался. Лесники закивали головами. «Орхидея» внимательно изучила меня.
— Ты и есть тот самый ученый из Москвы, о котором нам вчера директор говорил? Ни... в какую даль забрался!
Последующим напутствием Таськи (а это была именно она), которое в нашей печати обычно не публикуется, я начал свою орнитологическую деятельность на Дальнем Востоке.
Первая вылазка в поле, то есть тайгу за околицей, была наиболее запоминающейся. В тот день я безо всякой экипировки, вооружившись лишь биноклем, решил прогуляться по просеке. Лес издали казался очень похожим на подмосковный, но вблизи такие детали, как высокие кедры, сизые пихты, дикая белая сирень, вьющаяся по стволам деревьев лиана княжика с крупными голубоватыми звездочками венчиков да еще знакомая по Подмосковью грушанка, но не с белыми, а с насыщенно-розовыми цветками постоянно напоминали мне, что я на Дальнем Востоке. О птицах я не говорю — их голоса пока не были мне знакомы. Поблизости от поселка, недалеко от стоящего на отшибе коровника, меня ожидала еще одна характерная примета дальневосточных лесов. Влажная глина была затоптана отпечатками огромных когтистых лап, в которые из соседней лужицы натекла вода: я потревожил медведя, обнюхивающего парнокопытных. После этого моей привычкой стало носить в тайгу не только бинокль, но и ружье.
В течение нескольких дней путем проб и ошибок я выработал оптимальный режим. Я рано вставал и выбирался на рассвете из поселка в тайгу, несколько часов занимаясь полевыми наблюдениями и добычей тех видов, которые были слабо представлены в командировавшем меня зоомузее. Возвращался я уже при жаре — часов в одиннадцать, прятал настрелянных птиц в холодный погреб, умывался, завтракал и устраивал себе сиесту: часа два дремал на дощатом лежбище в бане. Перед тем как забыться в полуденном сне, я выпроваживал на улицу кучу мух, отдыхавших на прохладном потолке. Делал я это чрезвычайно вредным для здоровья, зато очень эффективным способом, направляя вверх из аэрозольного баллончика тонкую струйку дихлофоса. Все мухи, находившиеся в бане, тут же взлетали в воздух и пулеметной очередью уносились через открытую дверь. Одна-две пары из общей стаи, обычно из тех, кто во время моей акции занимались любовными утехами и поэтому дезориентированные, стремились покинуть помещение через окно, но, ударившись о стекло и пожужжав немного, умирали, так и не разомкнув объятий. Проводив последних мух и оставив дверь открытой, чтобы выветривался яд, я растягивался на спальнике.
После традиционного испанского полдневного отдыха я начинал переписывать дневник. Ближе к вечеру, когда из конторы расходился народ, я перебирался туда, в освободившееся помещение. Там было попросторней, а самое главное — там были стул и стол, пригодный для камеральной обработки птиц, электрический свет и радиоточка. Я застилал стол газетами, включал репродуктор и вплотную занимался пернатыми. Препаровка птиц — занятие трудоемкое. На приготовление одной тушки уходило около часа, а я за день добывал пять-шесть птиц, поэтому мои разделочные занятия завершались далеко за полночь. К этому времени я становился похожим на мясника и мельника одновременно: руки у меня были по локоть в крови, а кроме того, я был по уши в крахмале (им присыпают птиц, чтобы кровь не пачкала перо). Где-то около двух часов ночи я заканчивал работу, упаковывал готовые тушки, мыл инструмент, пил чай, запирал контору и брел в баню, чтобы снова встать с рассветом.
В конторе вечерами иногда задерживались люди — то директор, то главный лесничий, то шофер, то еще кто-нибудь. Мне такое соседство было приятным: сотрудники заповедника рассказывали случаи из таежной жизни, о повадках лесных обитателей, начиная от лягушек и кончая браконьерами. Я же как узкий специалист расспрашивал в основном о птичках. Мужская часть работников заповедника — все, как один, заядлые охотники — с интересом наблюдали, как я делаю тушки. Им это было знакомо — промысловики использовали те же приемы для обработки шкур, правда более крупных объектов: от белок и соболей до медведей и лосей. Лесники обычно однотипно удивлялись скрупулезности и кропотливости работы орнитолога, утверждая, что за время, которое я затрачиваю на каждую птичку, можно снять шкуру с тройки соболей или разделать лося. А также все, как один, спрашивали, зачем я сыплю крахмал.
Однажды, ближе к полуночи, когда я, сильно утомленный серией белых трясогузок, занимался предпоследней птицей, в комнату вошла Таська. Она жила рядом, через дом, и на минутку заскочила в контору напечатать какую-то справку: директор просил подготовить ее к утру. Закончив свое дело, Таська стала следить за моей работой. Мой вид был, наверное, не очень привлекательным: весь в крови и крахмале. Я не обращал внимания на гостью, так как был занят ответственным делом: вскрывал брюшную полость.
— Чего это ты там ищешь? — с некоторой брезгливостью, издали наблюдая за моими действиями, спросила она.
Я, уже привыкший к профессиональному любопытству лесников, жизнерадостно сообщил, что определяю пол птицы, и в подтверждение своих слов извлек наружу и промерил окровавленным штангенциркулем два похожих на белые фасолины семенника. Судя по их размерам, это был половозрелый и активно размножавшийся самец.
— Вот, — сказал я Таське, продемонстрировав мужское достоинство трясогузки. — Это семенники.
— Кобел, значит. — У секретарши был свой взгляд на всякую мужскую породу. Она подумала, посмотрела на разложенные тушки и кладки птиц, на мой комбинированный маскарадный костюм «Король-Чума», и произнесла: — Кому только эти яйца нужны? — И пошла к двери.
На пороге она задержалась, еще раз критически оглядела крахмальную пудру на моей одежде и физиономии, редкие перья, приставшие к рубашке и волосам, окровавленные руки и как бы про себя, задумчиво и, как мне показалось, с некоторым сожалением произнесла на прощанье:
— Нет, пожалуй, с тобой в постель я бы лечь не смогла. Спокойной ночи!
Через неделю, облазив все окрестности поселка и изучив редеющее с каждым днем птичье население, я стал совершать дальние вылазки.
Однажды мы с лесником заповедника договорились вместе пойти на многодневный таежный маршрут, условясь встретиться рано утром на окраине поселка. Вечером того же дня, едва я расстелил на столе газеты и стал готовиться к работе, в контору вошла Таська.
— Ну, ты, птичий доктор! — сказала она, глядя на разложенные мною блестящие инструменты. — Сегодня днем почтальон приходил. Тебе телеграмму принес. — И она протянула мне бланк.