Изменить стиль страницы

– Нахал! Шут! – подымаясь и отряхиваясь, рассвирепел незадачливый офицер.

– Бедный мой козлик! – засмеялся Дуров. – Не признал, кажется, тебя твой собрат по оружию…

– Клоун! – завизжал поручик. – Ты разговариваешь с офицером!

– Мелюзга, ты разговариваешь с дворянином, – спокойно и презрительно сказал Дуров.

– Ах, вот как! – Задыхаясь в бешенстве, поручик таращил глаза. – В таком случае… стреляться! Дуэль! Дуэль, милостивый государь! Я не позволю…

Анатолий Леонидович учтиво поклонился.

– Жду ваших секундантов, господин поручик.

Их пытались помирить, ограничиться взаимными извинениями, но пьяный офицер и слышать не хотел о мировой, кричал о чести мундира, о незапятнанном имени дворянина.

– Оставьте, господа, – сказал Дуров. – Это даже забавно: первая в истории дуэль офицера с клоуном…

И они действительно стрелялись.

Меня прямо-таки корчило от нетерпения. А крестный молчал, посмеивался.

– Ну и что же? Что же? – приставал я. – Что? Он, конечно, застрелил этого поручика?

Рассказывая, крестный набивал гильзы табаком. Он как-то чудно это делал, священнодействовал, колдовал. Самый способ набивки был необыкновенен, я потом всю жизнь не видывал, чтоб так набивали. Табак  в т и р а л с я  в гильзы, и гильзы приготавливались для этого специально в круглых пачках, опоясанных широкой бумажной лентой, на которой глазасто, крупно таращилась странная фамилия фабриканта: Катык.

– Так что же? Что?

– Экой, братец, ты торопыга! Ну, состоялась дуэль и все было, как полагалось по дуэльным правилам: секунданты отмерили шагами расстояние, противники сошлись, выстрелили почти одновременно… Офицерик схватился за щеку, однако оказалось пустяк, легкая царапина. Что Дуров? Абсолютно невредим. Ну-с, помирились, конечно, и даже будто бы, как ни в чем не бывало, вспрыснули в ресторане мировую…

Занятных историй, связанных с гастролями Анатолия Леонидовича, крестный знал великое множество. Именно от него я впервые услышал о берлинском скандале.

– Самому кайзеру Вильгельму, можешь себе представить, императорские баки набил!

Я видел Вильгельма на журнальных картинках: усы стрелками кверху, надменен, немецкая каска с острым штырём.

– Как… баки? – Я не понимал самого выражения.

– Фу ты, братец! Иносказательно, разумеется. Прелюбопытная, доложу тебе, история, – в ней весь наш милейший Анатолий Леонидыч: горяч, отважен, безрассудно смел… Да-с, не шутка, с самим Вильгельмом схватился, подумать только! А ведь с пустяка, собственно, началось, с ерунды… На границе, видишь ли, немецкие чинуши отказались пропустить дуровских свиней под тем предлогом, что свиньи из России, дескать, не заразны ли для немецких. А? Чепуха какая! Но ведь придрались – и хоть ты что! До министра, представь, пришлось дойти, – ничего, пропустили. Нуте-с, хотя дело и уладилось, но обидно же: какие-нибудь другие европейские свиньи – ничего, пожалуйста, а русские – эс ист тмутциг! А тут как раз в вокзальном буфете жандарм нахамил, сострил с чисто прусской грубостью что-то насчет руссише швайн… Все одно к одному, как говорится, – и задержка с багажом, и жандармский хамеж. И вот – цирк, первое представление. Публики – яблочку негде упасть, – ну, еще бы! Дуров на арене – этаким, знаешь ли, русским добрым молодцем: вышитая рубаха, поясок с махрами, сапоги гармошкой, – экзотика для заграничных простаков… Нуте-с, двух свиней выводит, зрители в восторге, хлопают, смеются, заранее предвкушая веселое зрелище. Анатолий Леонидыч уверял меня, между прочим, что немец на свинью не может смотреть равнодушно, у него будто враз слюнотечение начинается, он будто бы уже не свинью видит, не пошлое домашнее животное, хавронью, а словно некий символ, олицетворение, что ли, колбасы, сосисок, копченых окороков и прочее. Итак, смеются, аплодируют. «Ну, постойте, – думает Дуров, – сейчас преподнесу вам сюрпризик!» И ставит перед своими чушками два табурета: на одном – кусок хлеба, на другом – немецкая военная каска. «Милые свинки, – говорит, – выбирайте, что кому по вкусу!» Одна свинья, натурально, хватает хлеб, другая тянется к каске… Ты, конечно, спросишь – почему к каске? Хе-хе! Она, каска то есть, мучным клейстером была смазана – ловко? А он, волшебник-то наш, публике так объясняет, что одна свинья «вилль брод», то есть хочет хлеба, а другая – «вилль гельм» – хочет каску… Ты понимаешь, какая великолепная игра слов? Вильгельм – свинья!

Я рассмеялся: как здорово отделал императора!

– Тебе, конечно, смешно, а ему каково? Он еще разгримироваться не успел, как его – айн-цвай! – впихивают в черную полицейскую карету и – пожалуйте, герр Дурофф, в тюрьму! А ведь Моабит – тюрьма для самых опасных преступников, про нее так говаривали, что раз в нее попал – конец. И вот милейший наш Анатолий Леонидыч сидит в этом чертовом Моабите день, сидит два, три, – его не вызывают, не спрашивают, о нем забыли. Два раза в сутки в окованной железом двери открывается окошечко, разносят ужасную тюремную похлебку. Бегут дни, проходит, можешь себе представить, неделя… Кошмар! Он там даже стихи сочинил, чуть ли не целую поэму. Как-то раз читал мне, да разве упомнишь! Что-то вроде: «Уж третий день, как я в тюрьме, сношу презрение и муки» – ну и так далее, как бы вопль из могилы…

Я слушал крестного, – ужас, ужас! Черная карета, тюрьма, одиночество… А у него вдруг что-то с лобзиком стряслось (на этот раз Иван Дмитрич выпиливал рамочку), – порвалась пилка, ее пришлось менять. Я ёрзал на стуле, не терпелось узнать, чем же все кончилось. Не выдержал, спросил.

– Что? Ах, эта берлинская история… Да ничего особенного, мой друг. Тереза Ивановна внесла восемь тысяч марок, и Дурова выпустили из тюрьмы, но не совсем, а до суда лишь. Нуте-с, потом он долго разъезжал по Европе, а когда вернулся в Россию, его – бац! – вызывают в полицию: немецкое правительство требует выслать клоуна Анатолия Дурова, чтобы судить как государственного преступника… Вот черт! Дело, видишь ли, скверно оборачивалось, оскорбление его величества – это, братец, не фунт изюму…

– Фу, господи! Да не ехал бы на суд, только и дела.

– Какой прыткий! Дело-то, как-никак, государственное, переписка по дипломатическим каналам и так далее. Да кроме всего прочего – родственные отношения: наш Николай-то германскому Вильгельму родной ведь доводился, кузенами друг дружку величали: кузен Ники, кузен Вилли… Понимэ? Тут, хочешь не хочешь, поедешь, под стражей доставят.

– Неужели ж поехал?

– Да нет, слава богу, собачка выручила.

– Со-бач-ка?!

– Хе-хе-хе… Именно, братец, собачка. Ну-с, и, кроме того, конечно, великий князь Алексей Александрович. Когда-то, видишь ли, Дуров ему собачку выдрессировал, пришлось напомнить о себе: так и так, ваше высочество… Все рассказал, как было. Тот посмеялся: «Вы, говорит, мой друг, по самому краешку ходите!» – «Что ж делать, ваше высочество, – профессия…» Вот так собачка-то и помогла, и все отлично уладилось, не то сидеть бы нашему дражайшему Анатолью Леонидычу лет пять, самое малое…

Забыл, моншер, еще объяснить тебе, что в знаменитой этой репризе и «вилль брот» тоже неспроста сказано: один из кайзеровских министров был по фамилии Вильброт. Так что ударено было не только по императору, но и по правительству…

Я смеялся: что за Дуров!

И крестный сперва похохатывал, но вдруг нахмурился.

– Смешно, конечно, – сказал задумчиво, – но берлинская эта история спустя порядочное время еще смешнее стала выглядеть. В шестнадцатом году, перед самой революцией, умер Анатолий Леонидыч, а вскоре после его смерти братец его, Владимир Леонидыч, опубликовал свои воспоминания. И что бы ты думал? Все, решительно все присвоил себе: и берлинский скандал с Вильгельмом, и Моабитскую тюрьму, и случай в Одессе с градоначальником Зеленым, и железную дорогу…

Я не понял: что за Зеленый?

– Вот тебе раз! – удивился крестный. – Да разве ж я не рассказывал? Ну, братец, эта история в свое время наделала шуму… Адмирал Зеленый! В двух словах: одесский градоначальник – грубиян, невежа, самодур. Требовал, чтоб при его появлении все вставали, руки но швам. Нуте, в цирковом буфете было, Анатолий Леонидыч сидел за стаканом чая. Откуда ни возьмись – Зеленый. Все встали, Дуров сидит. «Встать!» – «С кем имею честь?» – «Я – Зеленый!» – «Ах, зе-ле-ный… Ну, вот созреешь, тогда и поговорим…» В тот же вечер свинью вымазал зеленой краской, показывал па манеже, можешь себе представить!