Ходил Фёдор и в гости — к немцу, что в Москву его привёз. Хороший немец. Семейный, тёплый. Днём на фабрике своей хлопочет, вечерами округ стола с домочадцами сидит, библию читает. А то на клавикордах (сроду Фёдором невиданных) играет и псалмы поёт. Удивительный прямо был немец: мужчина большой, пудов до семи, одутловатый, а голос тонкий, как овсяный стебелёк… Стал у него Фёдор подучаться игре клавикордной… Это тебе не жалейка.
Отчиму обо всём письмо в Ярославль отписал, да беды наделал. Неделю старик по городу грамотея искал — письмо прочесть… Канцеляристы меньше гривны за это дело брать не согласились… С оказией Полушкин Фёдору наказал: «Больше писем не слать, в расход завод не вводить!» К старости и дни считаны, и деньги тож.
С утра Москва утонула в красных звонах больших и малых церквей. На Воробьёвых горах пушкари из пушек палить зачали — весь день облако над высоким берегом от дыма стояло. По Москве-реке лодки да баржи, наподобье дельфинов и тритонов морских, плыли. С них музыка гремела и песни, одна другой лучше. На площадях конная гвардия скачет, пехотные полки в барабаны бьют, маршируют. Перед взводами — низенькие и толстые старички в мундирах, унизанных золотыми нашивками, машут своими шпажёнками, топочут и пылят, как и солдаты. Досель в службе только в списках числились, отсиживаясь в поместьях своих, а по такому случаю в полки затребованы. Ну и… командуют. С непривычки трудно, двое к вечеру, запыхавшись, богу душу отдали.
Для низкого звания людей и малочиновной бестолочи удовольствий немало заготовлено: по всей Москве поставлены качели да карусели, балаганы со скоморохами, гудошниками, гусельщиками да кукольниками. Привезли из Петербурга косматых медведей, обученных келейниками Невской лавры разным «покусам» и танцеванию. По улицам ездили обряженные французскими герольдами полицейские солдаты, пряники-жамки, крендели да орехи горстями раскидывали.
О полдень уже в Успенском соборе царский обряд завершили, короновали уставшую Елизавету. Проследовала она во дворец средь золотых риз митрополичьих, сановных звезд, благоуханий ладана, оглушенная славящим её хором. От многих благосклонных склонений шея уже не ворочалась, взглядом царица совсем одурела… А Москва зашумела пуще прежнего. Пушкари, сидя в отдалении своём, со скуки палить вдвое начали… Дыму и пыли подняли!.. Служба такая уж. Еле убралась царица в покои на отдых. А к вечеру во всех «воксалах»[7] музыка да огни фейерверочные. Из своего Версаля король Людовик мастеров того дела Елизавете презентовал. Денег эти умельцы в воздух пропалили — не счесть!
В передних дворцовых покоях итальянские комедианты готовили к представлению оперу, названную «Титовым милосердием». Не только знатные персоны и придворная знать, но и уездное дворянство, и именитые купцы, и даже люди малого звания, приличные в поступках и одежде, к этому представлению милостливо допускались. Было на то отпущено дворцовой конторой до тысячи билетов. Радением земляка полицмейстера Фёдоров немец два билета отхватил. И попал Фёдор Волков впервые от роду во дворец и на театр…
В восьмом часу началась музыка на двух оркестрах. Столы были украшены кушаньями и конфетами: для царицы и знатных особ в дальнем покое, для прочих же находящихся в том случае персон в прохожих и непарадных залах.
В паникадилах горело до пяти тысяч свечей — жёлтых, белых, с золотом и без золота… А округ всё было убрано цветами из перьев на итальянский вкус, и китайскими бумажными, сочиненными разным манером. Духота была нестерпимая, толкотня при всей пристойности безобразная. Фёдоров наставник, задыхаясь по тучности своей, проходил мимо столов с кушаньями, нимало не замечая их и даже опасаясь. Только однажды, ткнув пальцем в какую-то диковину, сказал: «Индык жареный в грецких орехах, — смотри!» Фёдор посмотрел, не разобравшись, в другую сторону. У стола стояла девчонка годов пятнадцати, до чего вся в завитках да завитушках, что и не разобрать: где начинается девчонка, где кружева да блонды… Рядом, держа её за руку, стоял малый в камзоле дикого цвета и тощий до неправдоподобия.
Парень что-то не то кричал, не то разговаривал — голос громкий, визгливый такой, что, откудова ни слушай, отличишь от прочих… «И то, — подумал Фёдор, — индык в орехах жареный».
«Не туда глядишь, — озаботился немец. — Не туда!» И, повернув свою круглую голову, уставился на девчонку и тощего пария…
«Mein liber[8] герцог! Да здравствует Голштиния! Вашей светлости верный слуга!» — завопил немец и, подбежав к тощему парню, бух ему в ноги. «Gut, gut,[9] — заскрежетал герцог. — Наград! Вот вам наград! — забегал глазами туда-сюда. — Вот!» — сорвал с девчонки брошь малую, приколол к камзолу Фёдорова немца. Полюбовался — да, так. «Zo![10]» — и повел кружева да блонды далее. А Фёдор и его немец пошли в комедийную залу для смотрения «Титова милосердия»…
Оглушённый, растерянный, Фёдор сидел, стиснутый с обеих сторон. Заиграла музыка, камер-лакеи притушили свечи. Стена, убранная букетами и узорами, вдруг качнувшись, неслышимая, поднялась куда-то вверх. Ахнув, затихли смотрители. И Фёдор понял, что сейчас, вот совсем сейчас, в жизни его случится такое, чего ни забыть, ни заменить, ни поправить будет нельзя…
Перед глазами широкая площадь, колонны дворцов и храмов, ступени, узорные аркады, небо и по небу плывущие будто в раздумье облака…
Невиданная сторона, неведомый город! И люди той стороны невиданные и незнаемые досель: в багрянце плащей, окаймленных золотом и чернью, в белых, прозрачных, как вешний снег, рубашках. Руки поднимают плавно, не обгоняя музыки, идут словно нараспев, речь ведут песенной манерой. И все друг дружку понимают и знаками то выражают, а музыка, неведомо кем производимая, каждому отвечает и содействует. Опускаясь и вновь поднимаясь, стена словно оберегала, отгораживала букетами и узорами от смотрителей стены и площади города, в котором жили такие люди… Потом смотрелся балет «Золотое яблоко, или суд Париса», музыкой и сладостной немотой уст комедианток растревоживший Фёдора ещё более. Дансерки как бы взлетали на воздух, спадали на землю, плыли, снова настигаемые музыкой, кружились, обгоняя друг друга, роняя из слабеющих рук цветы и листья…
Ночью вписал Фёдор в тетрадь особую, что для таких раздумий завел: «Оперой именуется действие, пением отправляемое, в балете же комедианты чувствования свои телодвижениями изображают. И те и другие человеческие пристрастия приводят в крайнее совершенство. Через хитрые машины представляют на небе великолепия и красоту вселенной. Ко всему тому дарование великое надобно, а к балету уменье не только головой, но и ногами думать!»
С того дня в голове у Фёдора — не то туман, не то забвение ко всему. Бродил по Москве весенней сам не свой… К немцу придёт, тот всё к одному: «С Елизаветой немцы попадали, без них Россия пропадёт». Тоска!
За Спасскими воротами стояли палаты купца Куприянова, где в тишине узкой улочки продажа книг производилась. Тут и «Наука счастливым быть», и «Жизнь и дела римского консула Цыцерона», и «Троянская история», и «Истинная политика с катоновскими» стихами». Для всякого любомудра примечательное множество. Здесь Фёдор нашёл и серую книжицу «Титово милосердие. Опера с прологом, представленная во время коронации императрицы Елизаветы — переводом Ивана Меркурьева печатанная в московской типографии». И ещё — «Ода на взятие Хотина», сочинённая каким-то Ломоносовым Михайлом и отпечатанная ещё в 38 году…
Осталось в памяти на всю жизнь: школьные ребята спят, не добудишься, сквозь оконце луна затопила светом всю горницу, а Фёдор, накинув на плечи рыжее одеяльце, шепчет: