Изменить стиль страницы

Тбилисцы хвастались: «Так напоим мегрелов, что они покатятся из-за стола, как шары».

Апакидзе и Мерчули, Аланиа и Арланы, Малазониа и Мааны, Хвичиа и Гвичиа, Киуты и Тарба, молочные братья Гванджа и его детей не успевали управляться со встречей все прибывающих гостей. Приветствовали их, провожали по лестнице в дом, усаживали с бесконечными «пожалуйте» и «садитесь», с вежливыми расспросами о здоровье их самих и членов их семей.

Фигура Лукайя Лабахуа маячила в сумерках.

Он опасливо сторонился молодых, беспокойно сновал по двору, старался устроиться поближе к старикам. Но старики не обращали на него внимания, и Лукайя метался в эту лунную ночь, как старый нетопырь, застигнутый врасплох новым временем.

Никто не просил его пожаловать, сесть поудобнее, никто не подумал справиться о его здоровье. Лукайя дичился всех. И чем больше разрасталось сборище, тем сильнее чувствовал он свое одиночество.

Парни стали поддразнивать Лукайя и заманили его в винный погреб, говоря: «Тебя зовет Тараш». Они знали, с каким благоговением относится старик к Тарашу.

Стали предлагать ему вино.

— Не пью я, капли в рот не беру.

— Как это «не пью»? Зачем же пришел на свадьбу, если не пьешь? Верно, с недобрыми намерениями явился ты сюда, хочешь несчастья новобрачным!

Взяв в руки кусок хлеба, памятью матери клялся Лукайя в преданности апакидзевской семье.

— Милостью Илори клянусь, не пью я.

— Милостью Илори? Ха-ха-ха! — гоготали парни. — Где же твой Илори? Твой знаменитый быкокрад, твой Георгий давно сбежал. Мы уже и крест сняли. Скоро и образа отправим в Тбилиси в музей.

Хотя Лукайя Лабахуа не знал, что такое музей, тем не менее у него подкосились колени и, потеряв силы, он опустился на землю.

Тогда парни приставили к его рту огромный рог.

Сильно сопротивлялся Лукайя этому первому рогу (ни хмеля, ни близости женщины не знал в своей жизни старик), но второй и третий он осушил уже без особых настояний и упрашиваний.

Потом долго кружил по двору Лабахуа, пока не набрел на Тамар, сидевшую под чинарой; там же были Дзабули, Каролина, Арзакан и Тараш Эмхвари. Уединившись, они беседовали о сегодняшних скачках, говорили о том, что судьи были пристрастны: на средних скачках первенство по-настоящему взял Кац Звамбая, между тем приз дали Малазониа; победу на малых скачках, вместо Абдуллы Рамаз-оглы, присудили Лакербая…

Тараш Эмхвари сидел рядом с Тамар. Он раньше других заметил Лукайя, сиротливо переминавшегося около девушки. Тараш достал папиросу.

— Нет ли у тебя огня? — обратился он к Лукайя, хотя у него в кармане были спички.

— Огня? Нет, но пойдем туда, — ответил Лукайя, указывая пальцем на пылавший под липами костер. Старик еле ворочал языком, ноги у него ходили ходуном.

Под чинарами и липами шумела молодежь. Лукайя хотел проскользнуть мимо незамеченным. Но все же, обойдя Тараша, приблизился к костру, взял горящий уголь и поднес его Тарашу.

Рука Лукайя дрожала, от него несло винным перегаром. Тараш понял, что старика напоили парни. Поблагодарив, он взял его за руку повыше локтя, провел через весь двор и направился с ним к уединенной крепости.

Старая феодальная башня у приморья была наполовину разрушена. Южная и восточная стены еще сохранили зубчатые бастионы. На западной полуразвалившейся стене, между плитами, разрослись инжирное дерево и орешник.

Невдалеке от основных строений крепости поднималась круглая вышка без всяких признаков бойниц, дверей или отверстий потайного хода. Круглая башенная площадка была плоская и тоже заросла кустарником.

Устав от скачек, верховой езды и праздничной суматохи, Тараш Эмхвари присел отдохнуть. Прислонившись к стволу дикого инжира, он с истомой потянулся и погрузился в созерцание моря, осеребренного луной.

Море безмятежно дремало. Казалось, не море, а голубые поля разметали пушистые всходы. На западе неподвижно, подобные крылатым херувимам, повисли в воздухе облака. Ближе к югу разворачивалось белоснежное курчавое облако, прозрачное и легкое, все пронизанное лунным сияннем.

К северу — мостом от моря к небу перекинулась двукрылая, с человечьей головой туча. Словно сатана с раскосыми крыльями повис между небом и землей.

И небо, и море дремали. Вдали сверкала Венера — звезда пастухов и быкокрадов. Блестевшая, как расплавленное золото, луна обливала молочным светом сонную морскую гладь.

— Сколько лет этой крепости, Лукайя?

Лукайя прикорнул на корточках у края башни, положив локти на колени и подперев ладонями лицо. Крохотным и странным казалось в лунном свете его сморщенное лицо, точно седоволосый старик превратился в малое дитя; скорее на лешего, чем на человека, был он сейчас похож, скорее на привидение, чем на живое существо. Он смотрел на море, весь уйдя в свои думы.

— Как? О чем ты, шуригэ?[17] — вежливо переспросил он.

— Я спрашиваю, Лукайя, каких времен будет эта крепость? — крикнул ему в ухо Тараш, точно Лукайя был не пьян, а глух.

— Эта башня, шуригэ, верно, так же стара, как вон та луна. Здесь была продана моя мать. Я сам был с ноготок, когда меня взяли отсюда, шуригэ.

Тараш молчал.

«В самом деле, кто только не перебывал в этой башне, — думал он. — Должно быть, здесь побывали и древние греки, и Язон со своими аргонавтами. Должно быть, некогда ею владели лазы, а потом византийцы, венецианцы, турки. Кто знает, сколько народов бороздили эти воды своими остроносыми кораблями!»

Растянувшись на башенной площадке и скрестив на груди руки, Тараш смотрел на небо, на море, на Лукайя Лабахуа. Ничто не тревожило его. Только бы подольше поваляться на этом сыром и ароматном ложе. Покрывшаяся росой трава и полевые цветы сверкали алмазными сережками.

Вновь охватила его жалость к одинокому старику.

Он спросил:

— Бывал ли ты в Илори?

— Бывал ли я в Илори? Целых семь лет был там пономарем. Мой господин Тариэл Шервашидзе ведь здесь служил, пока стал протоиереем. Кто знает, сколько тысяч человек перешло через мою спину во время праздника святого Георгия!

— Как это «перешло»? Что ты говоришь, Лукайя?

— Что я говорю, шуригэ? Я же был тогда посвящен Илори. Растянусь, бывало, ничком у входа в церковь, и всякий — стар и млад — шагал через меня, чтобы войти в храм.

Тараш знал, что этот обряд входил в культ святого Георгия. Он выспрашивал Лукайя, чтобы понять, как старик относится к этому теперь, в наши дни.

— Верующий не чувствует боли, если он посвятил себя богу, шуригэ. А что до моей жизни, — всяк мне спину топтал, и большой и малый! — отвечал Лукайя.

Тараш задумался.

«В самом деле, какой садизм лежит в основе тех мук, которых требует от верующих бог! — думал Тараш. — И почему эти страдания раба святого Георгия должны быть залогом спасения миллионов людей?»

Он задумался о том, какими путями христианство пришло к культу кровопролития, и мысли его неслись одна за другой, как устремляются друг за другом пчелы, когда матка вылетает из улья.

— Я расскажу тебе одну притчу, шуригэ! — вдруг сказал Лукайя.

Тараш удивился. Никогда еще не доводилось ему слышать от Лукайя связного рассказа. Приоткрыв глаза, взглянул на старика.

В эту лунную ночь старик казался преображенным. Тараш не шелохнулся. Лукайя говорил! Вот его сказ в моей передаче:

«Двенадцать мужей стояли под высоким-превысоким деревом.

Одиннадцать из них были слепы. А двенадцатый — тот, который зрячий, — заметил: на верхушке дерева сидит голубая птица в чудесном оперении. Благостна была для созерцания та птица. Но остальные одиннадцать не видели красы ее. Обуяло зрячего желание завладеть той птицей, но вот беда — хром был он от рождения, а дерево высокое, ствол трудный для хватки, и лестницы нет нигде поблизости, чтобы приставить ее к дереву.

Тогда хромой стал убеждать слепых стать на плечи друг другу, чтобы на плечах одиннадцатого добраться ему самому до птицы.

вернуться

17

Шуригэ — заклинаю тебя душой (мегр.).