«Шратт. …Ваша светлость, я попросил бы ответ мгновенно. В моем распоряжении только десять маленьких минут, после этого я раздеваю с себя ответственность за жизнь вашей светлости…
Гетман. Я еду!
Шратт. Ах, едете? (Дусту.) Будьте любезны, дествовать тайно и без всяки шум.
Дуст. О, никакой шум! (Стреляет из револьвера в потолок два раза.)…
Гетман. Но ведь нужно же объявить об этом народу… Манифест?..
Шратт. Манифест!.. Пожалюй…
Гетман (глухо). Поручик, пишите… Бог не дал мне силы… и я…
Дуст. Манифест… Нет никакой времени манифест… Из поезда телеграммой…»
События нарастают с фантасмагорической быстротой, едва не втягивая в свой ход Шервинского («Бежать, что ли? Поедет Елена или не поедет?»), но не теряющий голову поручик как-то вовремя выскакивает из них. Автоматизм немцев, действующих, как машина, по заранее разработанной программе, придает событиям какой-то страшновато-гротескный оттенок. Это уже не силуэты, смутно, словно тени на стене, промелькнувшие в романе. Это трагическая комедия, кровавый балаган, за кулисами которого всерьез умирают люди.
«Звонок по полевому телефону…
Шервинский… (Гетману.) Ваша светлость, два полка сердюков перешли на сторону Петлюры… На обнаженном участке появилась неприятельская конница. Ваша светлость, что передать?
Гeтман. Что передать? Передайте, чтобы задержали конницу ну хотя бы на полчаса! Я же должен уехать! Я дам им бронемашины!»
И Шервински передает: «Задержитесь на полчаса хотя бы! Его светлость даст вам бронемашины!» Хотя какие же бронемашины даст уже не существующий гетман…
Цитирую, впрочем, я все-таки по окончательному тексту. Булгаков эту первую редакцию картины в дальнейшем стилистически выправил, устранил длинноты, ввел несколько великолепных реплик. В первой редакции Шратт говорил: «Я снимаю с себя ответственность». И попытка гетмана объявить манифест отсутствовала. И этот очень важный «звонок по полевому телефону» драматург ввел позже.
И все же общая структура картины — в целом и даже в подробностях — сложилась уже тогда, в первой редакции пьесы, летом 1925 года. Даже второстепенные персонажи — такие, как камер-лакей Федор или генерал фон Шратт, — очерчены здесь с большой драматургической щедростью, дающей простор для актерских открытий.
Всмотритесь, например, в Шратта. В своей сценической роли, в своих диалогах с гетманом он, кажется, совершенно ясен. Но вот по необходимости он обменивается несколькими репликами с Шервинским, и с каждой репликой образ Шратта слегка поворачивается перед нами… раз… и другой… и третий… На внезапную просьбу Шервинского взять его с собой («Ваше превосходительство, покорнейше прошу взять меня с гетманом, я его личный адъютант. Кроме того, со мной… моя… невеста…») следует ответ Шратта, такой же формально вежливый и жесткий, как в диалогах с гетманом: «С сожалением, поручик, не только ваша невеста, но и вас не могу брать. Если вы хотите ехайть, отправляйтесь станцию наш штабной поезд. Предупреждаю — никаких мест нет, там уж есть личный адъютант». Но вот Шервинский по поводу того, что немцы могут только довезти до границы тех, кто «желает спасать своя шея от ваш мужик», заявляет: «О, покорнейше благодарю. Я и здесь сумею спасти свою шею…» И Шратт с каким-то кратким интересом взглядывает на него: «Правильно, поручик. Никогда не следует покидать свой родина. Heimat ist Heimat». А еще через несколько минут, надев кепи и укрыв под плащом свои генеральские погоны, он говорит Шервинскому уже совсем по-человечески: «До свидания, поручик. Вам советую не засиживаться здесь. Вы можете покойно расходиться. Снимайте погоны». И, еще пошутив насчет «беглого» огня и не забыв осведомиться, есть ли у поручика пропуск «на боковой ход», бросает последнее: «Спешите», и даже акцент его куда-то исчезает…[58]
Композиционно картина продуманна, как законченная маленькая пьеса. Ее открывает камер-лакей Федор, впуская Шервинского. И в конце — после всех этих странных и невероятных событий — на сцене снова остается Федор, один. В окончательной редакции Булгаков введет его последнюю реплику — ответ на телефонный звонок: «Слушаю… Чем же я вам могу помочь?.. Знаете что? Бросайте все к чертовой матери и бегите… Федор говорит… Федор!..» Блестящий драматургический штрих. Черта, подведенная под гетманщиной.
Картина «В петлюровском штабе», написанная тогда же, прямых аналогий с романом «Белая гвардия» не имела совсем. Она перекликалась скорее с ранней прозой писателя, с рассказами «Я убил» и «Налет» и особенно с отрывком «В ночь на третье число» из неосуществившегося романа «Алый мах».
«…В двух шагах от пулемета на истоптанном снегу сидел сечевик без шапки и, тупо глядя в землю, разувался. Пан куренной, левой рукой упершись в бок, правой помахивал в такт своим словам маузером.
— Скидай, скидай, зануда, — говорил он.
На его круглом прыщеватом лице была холодная решимость. Хлопцы в тазах на головах, раскрыв рты, смотрели на сечевика. Жгучее любопытство светилось в щелочках глаз» («В ночь на третье число»).
«— Я не дезертир. Змилуйтесь, пан сотник! Я до лазарету пробырався. У меня ноги поморожены зовсим…
— Ноги поморожены?.. Знаем вас, сечевиков… Скидай сапоги, скидай. И если ты не поморозив ноги, а брешешь, то я тебя тут же расстреляю. Хлопцы! Фонарь!» («Дни Турбиных»)
Можно так же подробно и далее сравнивать текст прозаический, текст ранний с более поздним сценическим текстом, прослеживая, как формируется, складывается очень похожий, но все-таки совсем другой образ в драме. В прозе сечевик был действительно дезертир, один из толпы дезертиров-сечевиков, теснимых отборными петлюровцами в черных «халатах» («Сечевики шарахнулись, как обезумевшее стадо, больничные халаты насели на них черной стеной… Черные халаты стали полукругом. Серые толпы бежали перед ними и сгинули в загадочной Слободке… Новая толпа дезертиров сечевиков и гайдамаков посыпалась из пасти Слободки к мосту. Пан куренной, пятясь, поверх голов послал в черное устье четыре пули…»). И намертво обмороженная нога в прозаическом отрывке спасала сечевику жизнь («…Торчала совершенно замороженная белая, корявая ступня. Мутное облако растерянности смыло с круглого лица пана куренного решимость. И моргнули белые ресницы. «До лазарету. Пропустить його!» Расступились больничные халаты, и сечевик пошел на мост, ковыляя. Доктор Бакалейников глядел, как человек с босой ногой нес в руках сапог и ворох тряпья, и жгучая зависть терзала его сердце»).
В драме допрашивает сечевика не командир (командир здесь Болботун), а сотник Галаньба — «холоден, черен, с черным шлыком», — специалист своего страшного дела, и, убедившись, что дезертир действительно «поморожен», приказывает: «Взять его под арест! И под арестом до лазарету! Як ему ликарь ногу перевяжет, вернуть его сюды в штаб и дать ему пятнадцать шомполив, щоб вин знав, як без документов бегать с своего полку».
Другой эпизод этой картины — драматургически блистательная сцена ограбления ремесленника — вообще не имеет аналогий в прозе Булгакова. Впрочем, ранняя его проза нам известна не вся…
В первой редакции пьесы картина «В петлюровском штабе» имела композиционное обрамление: она представала как кошмарный сон, который снится Алексею. Персонифицированный «кошмар» в клетчатых рейтузах и сапогах с желтыми отворотами (он так и назывался в перечне действующих лиц: «Кошмар с желтыми отворотами») приходил к Турбину во сне, кричал: «Доктор, не размышляйте, снимите погоны!» Алексей пытался возражать, и тогда его спальня исчезала и возникала эта картина…
Впоследствии, в процессе мхатовской постановки, обрамление отпало, исчезли атрибуты «сна». Но картина все равно проходит перед зрителями как страшный, жестокий сон. Вместе с фантасмагорическим сном «Кабинет гетмана» — предвестие «восьми снов» «Бега».
Место этих двух картин в тугой структуре уже законченной драмы чрезвычайно значительно, и, надо думать, столь тщательная разработка их на раннем этапе, на фоне еще сырой пьесы, случайностью не была: эти картины, так далеко выходящие за пределы дома Турбиных и как будто даже не связанные (почти не связанные) с турбинским домом, тем не менее определяли развитие действия, поступки героев и нашу оценку этих поступков, они определяли движение пьесы к кульминации, последующие сцены в гимназии, монолог: «…Я вас не поведу, потому что в балагане я не участвую, тем более что за этот балаган заплатите своею кровью и совершенно бессмысленно вы все!» — принадлежавший в первой редакции полковнику Малышеву, а в окончательной — полковнику Турбину, и подготавливали последние слова на ступенях лестницы, в первой редакции произнесенные Най-Турсом, а в окончательной — Алексеем Турбиным: «Унтер-офицер Турбин, брось геройство к чертям!»[59]
58
В первой редакции не было немецких слов «Heimat ist Heimat»; вместо «Вы можете покойно расходиться» было: «Вы свободно можете уходить» и др.
59
Привожу по окончательному тексту пьесы «Дни Турбиных». В первой редакции имеются незначительные разночтения: не «за этот балаган», а «за балаган»; Най-Турс, естественно, не называет Николку по фамилии и говорит так: «Унтег-цер, бгосьте гегойствовать к чегтям».