Дофину понравились эти два человека, а он им. Он прочитал слова на пуговицах их формы:
« Жить свободно или умереть «.
— Вы будете жить свободными или умрете? — спросил он их серьезно, и они заверили его, что будут жить.
Я чувствовала, что Елизавета и мадам де Турзель вот-вот готовы взорваться. И поняла, что только я могу удержать их. Я заняла позицию снисходительного безразличия. Это не нравилось толпе, но заставляло относиться ко мне с некоторым уважением. Мы были вынуждены поднять в карете шторы, чего от нас постоянно требовали, и Варнав с Петионом советовали сделать это, так как настроение толпы становилось все более неистовым. Люди подходили к окну и выкрикивали ругательства в мой адрес, а я смотрела прямо перед собой, как будто их не существовало.
— Продажная девка! — кричали они, но я делала вид, что не слышу. Они насмехались, но мое поведение все же оказывало влияние на них.
Для нас в карету принесли еду, народ закричал, что хочет видеть, как мы будем есть. Елизавета испугалась и предложила поднять занавески, но я отказалась это сделать.
— Мы должны сохранять чувство собственного достоинства, — сказала я ей.
— Мадам, они разнесут карету, — заявил Барнав.
Но я понимала, что стоит нам поднять шторы — и мы упадем в собственных глазах, и отказалась сделать это до тех пор, пока не пожелала выбросить кости съеденной курицы, и сделала это, швырнув их прямо в толпу, как будто окружающие не существовали для меня.
Из двух сопровождающих Петион был более одержимым, а Барнав, как я заметила, восхищается мною. Ему понравилось мое отношение к толпе, и я заметила, что у него меняются представления о нас. Он думал, что надменные аристократы отличаются от обычных людей, и был поражен, когда я обратилась к Елизавете и назвала ее» сестричкой» или когда она обращалась к королю, называя его «братом». Они были удивлены тем, как мы разговариваем с детьми, на них заметное впечатление произвела взаимная привязанность членов нашей семьи.
Они, должно быть, многие годы питались сведениями из абсурдных скандальных листков, распространяемых по столице. Они считали меня чудовищем, не способным на нежные чувства, — Мессалиной, Катериной Медичи.
Вначале Петион попытался дерзко говорить об Акселе. Ходило много слухов о наших взаимоотношениях.
— Мы знаем, что ваша семья выехала из Тюильри в обыкновенном фиакре и что им управлял человек шведской национальности, — сказал он.
Я испугалась. Значит, они знают, что Аксель вывез нас!
— Мы хотим, чтобы вы назвали нам имя этого шведа, — продолжал Петион, и я могла заметить по блеску его глаз, что ему доставляет удовольствие говорить о моем возлюбленном в присутствии мужа.
— Не думаете ли вы, что я знаю имя наемного кучера? — презрительно спросила я.
А надменный взгляд, который я на него бросила, отбил у него дальнейшую охоту поднимать этот вопрос.
Петион был дурак. Когда Елизавета заснула, а она сидела рядом с ним, ее головка склонилась на его плечо, и я поняла по его самодовольному виду и по тому, как он сидел неподвижно, что он решил, будто она сделала это умышленно. Что касается Барнава, то его отношение ко мне с каждым часом становилось все более и более почтительным. Думаю, если бы нам предоставилась возможность, то мы смогли бы разубедить этих двух человек в их революционных идеях, и они стали бы нашими преданными слугами.
Таковы были наиболее приятные моменты кошмарной ночной езды. Она живо помнится мне и сейчас, весь этот ужас все еще преследует меня.
Мы устали, покрылись грязью, волосы не причесаны, жара казалась еще более непереносимой, чем раньше, толпы народа все возрастали, их настроение было враждебным.
Когда кто-то выкрикнул «Да здравствует король!», толпа набросилась на него, и ему перерезали горло. Я увидела кровь прежде, чем успела отвернуться.
Вот и Париж — тот самый город, в котором целую вечность назад, как мне однажды сказали, двести тысяч человек влюбились в меня. Теперь все они сгрудились вокруг нашей кареты.
На меня взглянуло лицо — губы искажены злобой, губы, которые, насколько помнится, я когда-то целовала.
То был Жак Арман, маленький мальчик, которого я нашла на дороге и воспитывала как своего сына до тех пор, пока у меня не появились собственные дети.
Не слетаются ли подобно стервятникам все мои прошлые грехи и легкомысленные поступки, чтобы увидеть мой конец?
Я прижала к себе сына, я не хотела, чтобы он видел происходящее. Он захныкал. Ему это не нравилось. Он хочет смотреть на солдат, заявил он. Ему не нравятся эти люди.
— Мы скоро будем дома, — сказала я ему. Дом — это мрачная, сырая тюрьма, из которой мы бежали всего несколько дней назад. Я была почти рада, когда мы прибыли в Тюильри и оскорбления и кровожадные угрозы остались позади.
Мы бесславно вернулись домой. Измотанные, несчастные, мы прошли в наши старые апартаменты.
— Все кончено, — сказала я. — Мы снова там, откуда пытались бежать.
Но, конечно, это не соответствовало истине. Мы сделали шаг к катастрофе.
Больше не существовало короля и королевы Франции. Я знала это, хотя мне еще никто ничего не говорил.
Я сняла шляпку и распустила волосы.
Прошло так много времени, когда я смотрелась последний раз в зеркало. Несколько секунд я пристально рассматривала незнакомую женщину с воспаленными глазами, лицо, покрытое пылью дорог, порванное платье. Но не это поразило меня.
Мои волосы, которые мадам Дюбарри называла «рыжими», а портнихи Парижа сравнивали с цветом золота, стали совсем седыми.
Глава 11. Предместья выступили
Испытания заставляют человека понять, чего он стоит. В жилах моего сына течет моя кровь, и, надеюсь, однажды он подтвердит, что является достойным внуком Марии Терезы.
Мария Антуанетта в письме к Мерси
13 февраля 1792 года: Поехал повидать ее. Весьма опасаюсь национальных гвардейцев.
14 февраля: Видел короля в шесть часов. Людовик действительно благородный человек.
Дневник графа де Ферзена
«Марсельеза» была самым великим генералом Республики.
Наполеон
В первые дни после возвращения в Тюильри я пребывала в состоянии прострации. Я вздрагивала во сне, ощущая на себе грязные руки, чувствуя отвратительный винный перегар. Я тысячу раз снова и снова переживала ужас возвращения в Париж. Лафайет спас нас от ярости толпы вместе с такими людьми, как герцог д'Эгийон и виконт де Ноай, которые никогда не были моими друзьями, но они были возмущены бурей, бушевавшей вокруг нас.
Куда бы мы ни посмотрели, везде стояла стража. Нас стерегли так, как никогда ранее. Делалось все, чтобы не дать нам возможности вновь совершить побег.
Мы узнали, что граф Прованский и Мария Жозефина благополучно пересекли границу. Их потрепанная карета проезжала там, где не мог проехать наш роскошный дорожный экипаж. Я не хотела вспоминать, что это был экипаж Акселя, задержавший и выдавший нас. Он хотел сделать для меня как лучше, но беглецам, конечно, стоит отказаться от удобств ради свободы.
Я заплакала, когда услыхала, что Буйе прибыл в Варенн со своими войсками спустя всего полчаса после нашего отъезда, и когда он узнал, что мы уехали, то распустил эти войска — уже не было смысла вступать в военные действия с революционерами. Полчаса отделяли нас от свободы! Если бы мы не останавливались собирать цветы на обочине, если бы мы ехали более скромно, то могли бы двигаться с большей скоростью. Свобода была так близка, а мы потеряли ее. Не из-за невезения. Я должна здраво смотреть на вещи. Причина кроется не в судьбе, а в нас самих.
Во время этих длинных зимних месяцев я была в отчаянии. Я даже пыталась интриговать через Барнава, который восхищался мною во время той ужасной поездки в дорожном экипаже. Я писала ему письма, которые тайно переправляли, льстила ему, расхваливая его ум, оказавший на меня такое впечатление, что я сейчас обращаюсь к нему за помощью. Я сообщала ему, что готова пойти на компромисс, если это необходимо, и что я верю в его благородные намерения. Готов ли он помочь мне? Барнав был польщен и обрадован, хотя и осторожен. Он показал мои письма некоторым преданным ему друзьям и написал, что они заинтересовались, но предпочли бы иметь дело со мной, а не с королем.