Изменить стиль страницы

— Не в Малом ли Трианоне вы впервые встретились с мадам де Ламот?

— Я никогда ее не видела.

— Не сделали ли вы ее своей жертвой в этой афере с бриллиантовым колье?

— Я никогда с ней не встречалась. Именно тогда я поверила, что живу в кошмаре, что я умерла и попала в ад. Я не могла поверить, что услышанное мною соответствует действительности.

Что эти чудовища говорят о моем сыне? Они обвиняют нас в кровосмешении. С моим собственным сыном? С мальчиком восьми лет? Я не могла поверить этому. Этот Эбер… это чудовище… этот уличный мужлан рассказывает суду, что я учила своего сына аморальным поступкам… что я… Но я не могу писать об этом. Это слишком больно, слишком ужасно, слишком фантастично, абсурдно!

Они утверждают, что мой сын признался в этом. Мы занимались подобной практикой… он, я и Елизавета… его святая тетушка Елизавета и я, его мать!

Я смотрела вперед невидящим взглядом.

Я видела мальчика, играющего во дворе… моего мальчика, бывшего в руках этих безнравственных людей. Я видела грязный красный колпак на его голове, я слышала, как с его уст слетали непристойные слова, я слышала, как он своим детским голоском распевал их песни.

Они силой добились от него этого «признания». Они научили его, что говорить. Они плохо обращались с ним, заставили согласиться с тем, что он не мог понимать. Ему восемь лет, и я его мать. Я любила его. Я потеряла возлюбленного и мужа, мой мальчик — это моя жизнь. И все же они научили его сказать обо мне подобные вещи… и о его тетушке, учившей его молиться.

Я слышала только отрывки из этого протокола. Я слышала, как они заявляли, что провели очную ставку с его сестрой и теткой, и, что вполне естественно, они обе отрицали это обвинение. Вполне естественно, заявили судьи, что люди, способные на такие противоестественные действия, отвергли обвинение.

Тетушка Елизавета назвала мальчика чудовищем.

О, Елизавета, подумала я, моя дорогая Елизавета, что ты подумала о моем мальчике?

Я считала, что когда они оторвали его от меня, то я испытала всю глубину отчаяния. Теперь я знала, что тогда было еще не все. На мою долю достанутся более глубокие страдания. Вот такие!

Ужас овладел мною. Что они сделали с моим ребенком, чтобы заставить его так говорить? Они плохо обращались с ним, морили его голодом, били его. Он — король Франции, моя любовь, мое сокровище!

Эбер — стоило только взглянуть на него, чтобы понять, какое это деградировавшее существо — лукаво смотрел на меня. Как он ненавидел меня! Я вспомнила, как он относился ко мне, когда мы впервые оказались в его власти. Дьявол, подумала я, тебе не место на земле. О, Боже, спаси моего ребенка от подобных людей.

Я почувствовала, что теряю сознание. Я стала пристально смотреть на свечи, пытаясь взять себя в руки. И затем почувствовала, как это часто бывало в тюрьмах, симпатию со стороны женщин. В зале суда находились матери, и они понимали, как я себя чувствую. Они верили, что я враг государства; я надменна, заносчива и растратила финансы Франции… но я мать, и они знали, что я люблю своего сына. Я чувствовала, что женщины в зале суда поддержат меня.

Даже Эбер это понимал. Он почувствовал себя несколько неловко.

Он не верил, что подобное отвратительное поведение вызвано простой аморальностью. Это делалось в целях подрыва здоровья сына, чтобы когда он станет королем, то я могла бы руководить им, оказывать на него давление и править через него.

Мне оставалось только посмотреть на этого человека с презрением и отвращением. Я не могла разглядеть женщин в суде, но знала, что они здесь и поддерживают меня. Возможно, они были среди тех, кто кричал, что меня надо повесить, но я больше не была королевой, я была сейчас матерью, обвиняемой человеком, жестокость которого написана на его лице. И они не верили ему.

Они верили сплетням о моих любовниках, но не верили в эту ложь.

Я слышала, как кто-то сказал:

— У заключенной нет никаких замечаний на это.

Я услышала, как мой голос громко и отчетливо разнесся по залу суда:

— Если я не отвечаю на это, то только потому, что природа отказывается отвечать на подобное обвинение, выдвинутое против матери. Я обращаюсь ко всем матерям, находящимся в зале.

Я почувствовала возбуждение, гневный шепот.

— Уведите заключенную, — последовало распоряжение.

Обратно в камеру.

Розали ожидала меня. Она пыталась заставить меня поесть, но я не могла. Она уложила меня.

Позднее она мне рассказала, что, говорят, Робеспьер разгневался на Эбера за выдвинутое против меня подобное обвинение. Оно было ложным. Все знали, что это не правда. Никто не сомневался в моей любви к сыну. Робеспьер опасался, что если бы я оставалась в зале суда, то женщины выступили бы против судей и потребовали освободить меня и вернуть мне сына.

— О, мадам, мадам, — восклицала Розали, опустившись на колени у моей кровати и горько плача.

Меня снова привели в суд. Я выслушала отчет о моих прегрешениях. Я вступила в заговор с иностранными державами; я заставляла мужа действовать не правильно; я проматывала финансы страны на Трианон и своих фаворитов, упоминались Полиньяки, но ничего не говорилось о других гнусных обвинениях. Затем перед присяжными поставили вопросы:

Установлено ли, что имели место интриги и тайные связи с иностранными государствами и другими внешними врагами Республики, чтобы облегчить им вступление на французскую территорию и содействовать продвижению их армий по стране?

Должна ли я быть осуждена за участие в этих интригах?

Было ли установлено, что существовал заговор и тайные сношения для развязывания гражданской войны с Республикой?

Должна ли Мария Антуанетта, вдова Луи Капета, быть осуждена за участие в подобном заговоре и тайном сговоре?

Меня провели в небольшую комнату, примыкавшую к Большой палате, пока заседало жюри, но приговор был давно предрешен.

Наконец, они пришли. Я была признана виновной и приговорена к смерти.

Я сижу в моей комнате и пишу. Осталось сказать совсем немного.

Во-первых, я должна написать Елизавете. Я думаю о том, что сказал ей мой сын, и, зная ее целомудренный образ мыслей, понимаю, как она была потрясена. Я должна объяснить ей, как к этому относиться.

Я взяла ручку.

«Это тебе, сестра моя, пишу я в последний раз. Меня только что приговорили не к позорной смерти — она позорна лишь для преступников, — а к возможности соединиться с вашим братом. Невиновная, как и он, я надеюсь проявить ту же твердость духа, какую он проявил в свои последние мгновения. Я спокойна, как бывают спокойны люди, когда совесть их ни в чем не упрекает. Мне глубоко жаль покидать моих бедных детей. Вы знаете, что я жила только для них и для вас, моя дорогая сестра. В каком положении я оставляю вас, пожертвовавшей всем, чтобы быть с нами…»

Я написала и моей дорогой дочери, которая, как я слышала, была разлучена с ней. Я хотела, чтобы она помогла своему брату, если это окажется возможным… И я должна была также написать Елизавете о моем сыне. Я должна была заставить ее понять.

«…Мне надо сказать вам об одной тяжелой для моего сердца вещи. Я знаю, сколько неприятностей мог причинить вам мой ребенок. Простите его, моя дорогая сестра. Помните о его возрасте и о том, как легко внушить ребенку все, что вы хотите, даже то, чего он не понимает. Надеюсь, настанет день, когда он сможет понять всю величину вашей ласки и нежности…»

Слезы застилали мне глаза, и я больше не могла писать, но позже я возьму ручку и закончу.

Время меня подстегивает.

Скоро за мной приедет телега. Мне отрежут волосы, свяжут руки за спиной и повезут меня по улицам хорошо знакомым маршрутом, которым ездили мои друзья в былые дни… А Людовик ехал передо мной по тем самым улицам, где когда-то я проезжала в карете, в которую были впряжены белые лошади, где господин де Бриссак говорил мне, что в меня влюблены двести тысяч французов… по улице Сан-Оноре, где меня может увидеть мадам Бертен, к площади Революции и затем — на чудовищную гильотину.