Я подошел к столу, осторожно сдвинул пыль с одной из книг, зачихал, но все же попытался раскрыть книгу. Она у меня в руках превратилась в пыль, и я испуганно зажмурился от одной мысли, сколько же лет прошло с тех пор, когда люди покинули башню!

Я отошел от стола и увидел лестницу вниз. Попробовал ногой первую ступеньку, убедился, что она каменная, и осторожно начал спускаться.

Сердце зашлось восторгом, когда я с последней ступеньки шагнул в комнату ниже. Комната — точнее, зала, была раза в два больше верхней, она тоже была круглая, и ее круглая стена вся была увешана оружием. Здесь были кинжалы с узорными ручками и сверкающими лезвиями, сабли кривые, большие и поменьше, копья, арбалеты, луки — и не было двух одинаковых предметов. Пол в комнате был устлан медвежьими шкурами, и каждая много больше той, какую я видел у Светки.

Почти сразу же заметил, что из этой комнаты лестница ведет вниз, но я не мог не перетрогать руками все эти чудесные вещи. Здесь, в оружейной, не было пыли, и все предметы выглядели так, будто их только что почистили и развесили. Я не мог определить, из какого металла сделано то или другое оружие, но, пожалуй, здесь было много серебра.

Я, наверное, очень долго пробыл в этой комнате и немного испугался, когда вспомнил, что отсюда лестница ведет дальше вниз, и едва ли Сарма просила меня посмотреть именно оружие, скорее всего, мне нужно увидеть все, что здесь есть!

Уже ступив на лестницу, я оглянулся и успокоил себя тем, что на обратном пути еще раз все осмотрю.

Теперь лестница была длиннее, и привела она меня в огромный зал с колоннами. Колонны двумя рядами как бы образовали коридор, и в конце коридора уже виделось что-то, кажется, какие-то статуи, и там было светлее. И наоборот, по бокам коридорной колоннады стояли почти сумерки, и здесь, как и наверху, непонятно было, откуда идет свет, и здесь свет этот был необычным, чуть с голубоватым оттенком. Я пошел по коридору туда, где виднелись статуи, но не дошел метров двадцать и остановился в изумлении и настороженности.

На небольшом возвышении в кресле с высокой спинкой сидел старик, или таким он мне показался из-за густой белой бороды, спадающей ему на грудь. Его одежда, что-то среднее между халатом и пальто, была темно-синего цвета, и белая борода на синем фоне была подобна пене морской... Белые брови низко нависли над глазами. Лицо было грустным и суровым.

По левую руку, склонив голову на подлокотник его кресла, сидела девочка лет одиннадцати или двенадцати. Ее темно-русые волосы падали с подлокотника, с руки старика ему на колени. Кресло, в котором она сидела, было чуть меньше, но тоже с высокой спинкой. А слева от нее, положив голову на вытянутые лапы, лежал черный щенок с коричневыми надглазниками.

И все трое они... спали!

За двадцать шагов от них, ни единого движения не уловив, я тем не менее уже не имел никаких сомнений в том, что это не статуи. Мне казалось даже, что я слышу их дыхание, хотя, конечно, ничего не слышал. И все же я уже знал, что это живые люди, и уже не было того удивления, когда увидел Сарму. Теперь я знал, что именно сюда, к ним, послала меня старуха.

Я стал тихо приближаться, и когда до помоста осталось три или четыре шага, поднял голову щенок и, честное слово, удивленно посмотрел на меня. Дрогнули локоны на руке у старика, и девочка, с трудом открыв глаза, как после долгого и тяжелого сна, подняла голову и тоже посмотрела на меня, будто не верила своим глазам.

Глаза у нее были синие, как одежда старика, как самый-самый синий цвет, и, хотя она очень была удивлена, глаза ее были так печальны, что сразу все вокруг в этом зале заполнилось и тихо зазвучало печалью. Печаль вошла и в мое сердце, и оно заныло, а мне стало так нехорошо, как, наверное, никогда не было в жизни!

Девочка была такая красивая, что ничего об этом словами не скажешь, но мне тогда показалось, что если на нее все время смотреть, то только этим можно и жить до самой смерти!

Дрогнули ресницы, и голосом, похожим на ручеек в камнях, она сказала:

— Посмотрите, отец!

Я понял, что она сказала, хотя все звуки в словах она произносила не так, как мы, как-то по-особому, в звуках ее речи совсем не было глухоты, будто она говорила одними гласными.

Отец (теперь я видел, что он не так стар, как показалось сначала из-за белых волос и бороды) тоже медленно, с трудом открыл глаза, и они оказались такими же синими, как и у девочки, но были еще более печальными: уже не только печаль — горе и что-то еще, может быть, большее, чем горе, было в его глазах.

Все трое они долго смотрели на меня молча, словно во время этого молчания припоминали все, что было с ними до моего прихода, и даже взгляды их сначала, хотя они и смотрели на меня, были обращены куда-то в себя, а когда я почувствовал, что вот, наконец, они видят меня по-настоящему, дрогнули губы у старика (так я называл его про себя), и я услышал его тихий, глухой и очень печальный голос.

— Кто ты и как сюда попал?

— Меня послала Сарма, — сказал я дрожащим голосом.

— Сарма! — как эхо повторила девочка и прильнула к руке на подлокотнике, все так же печально глядя на меня.

— Сарма! — глухо повторил старик. И хоть убей, не понял я по интонации его голоса ничего, что хоть немного бы прояснило всю эту историю, странную, непонятную и грустную.

— Она все сидит там, да? — спросила девочка, и опять я ничего не уловил в ее голосе.

— Сидит.

— А ты... откуда ты? И зачем она тебя послала? — как-то без особого интереса спросил старик.

— Она велела посмотреть и рассказать... А я из Маритуя... Вот и они оба вздрогнули при этом слове, и особенно девочка. Я, не дожидаясь вопроса, спешил разъяснить:

— Там, внизу, озеро, оно называется Байкалом... Подскочили удивленно брови старика, и девочка в изумлении взглянула ему в лицо.

— На берегу, — продолжал я, — поселок. Он называется Маритуй!

Снова взгляды их, хотя они и смотрели на меня, от меня будто ушли, и они опять думали или припоминали что-то, и тем горестнее становились их лица.

— Там везде вода, отец! — с болью в голосе сказала девочка.

— Но там снова живут люди! — с надеждой как будто возразил ей отец.

— Откуда же они знают имена? — прошептала девочка.

Я осмелился и подошел к самому возвышению, на котором стояли кресла.

— Почему... вы... здесь? — робко спросил я.

Девочка закрыла глаза и снова положила голову на руку отца. Другой рукой он погладил ее по волосам, и столько было в его взгляде боли, когда он смотрел на дочь, что даже глаза его потемнели.

— Я устала, отец! — прошептала девочка.

— Она устала, — сказал он мне, — тебе надо уходить! И щенок положил голову на лапы и закрыл глаза.

— Можно, если Сарма позволит, я приду завтра? — спросил я, страшась услышать отказ. Но не услышал его. Рука старика замерла на голове девочки, и он тоже устало закрыл глаза. И будто не говорили они со мной минуту назад, и будто не звучал в этом зале голос с необыкновенным произношением звуков... Но только — будто. Голос девочки звучал у меня в сердце и словно прокалывал его тысячами игл сострадания.

Сначала я пятился, не мог повернуться к ним спиной, потом все же повернулся, но пока дошел до лестницы, много раз оборачивался, надеясь уловить хоть какое-нибудь движение в их неживых позах, готовый броситься к ним, что-то сказать или сделать...

Сарма! Она должна сказать мне, почему они здесь, кто они, почему она сидит на скале, и все прочие "почему" пронесли меня по лестнице скалой заросшего замка наверх без единого взгляда на все, что было в верхних залах.

Дневной свет ослепил меня на выходе из пещеры, и я некоторое время стоял, щурясь и мигая, затем побежал к Сарме.

На лице ее было торжество и злорадство, и она могла уже ничего не объяснять мне. Я знал, что это она виновата в печали на лице девочки... Это все она...

— Ну что? — спросила Сарма, прищуриваясь и злобно ухмыляясь.

— Что? — ответил я вопросом на вопрос и не скрыл своей ненависти к ней.