Изменить стиль страницы

Грузный лавочник с оловянным лицом сидел на венском стуле у своей лавки; на вывеске были нарисованы голубые баранки и коричневые колбасы с синим шпигом.

Сутулый человек с длинными пейсами, в ермолке, поравнявшись с телегой, грустно поглядел на Гришу. Сзади бежали, крича, кудрявые полуодетые ребятишки, похожие на внуков смелого Исаака, совсем маленькие. Отстали не скоро…

На людном перекрестке возник городовой. Ничем он не был виднее урядника Мефодия Павлыча: те же чугунные на вид сапоги, такой же оранжевый шнур от револьвера через всю грудь и парусиновая рубаха с пятнами пота у подмышек; хороша была только шашка в черных ножнах со светлыми колечками; от этих колечек шла к плечу длинная портупея. И резная — винтом — ручка с медным эфесом венчала эту по-настоящему воинскую вещь.

Гриша попробовал было расспросить Шпаковского о городовом, но в оглушающем булыжном грохоте собственный голос показался ему таким бессильным и противно-пискливым, что он замолчал.

Но вот телега остановилась у худого забора, в щели которого пробились ветки акации. В кособоком приземистом домике, в окне с расписными наличниками видна была круглощекая женщина в пестрой шали. Увидав телегу, она взмахнула руками, исчезла. И сейчас же появилась на крылечке — таком же маленьком и хилом, как и весь дом.

— Пожалуйте! — запела она, кланяясь и прижимая шаль к подбородку. — Пожалуйте в комнаты… А коня во двор… Никифор! Никифор!

С хрипом раскрылись ворота, в них показался толстогубый парень в рубахе распояской.

— Веди скорей лошадь во двор, разгриба! — закричала ему женщина и пошла впереди гостей по хлипким ступенькам крылечка в дом.

Комната, в которую Гриша попал, страшно ему понравилась. Была она низенькая, темноватая, прохладная, окна заставлены фикусами и геранью. Огромная голландская печь с разноцветными изразцами занимала половину комнаты; по фасаду печи шел узкий карниз уступом, и на карнизе сидел великолепный фарфоровый кот — лиловый, с зелеными глазами. И воздух в комнате был какой-то необыкновенный, чуть затхлый — пахло травами, полынью, мятой. У образов старого письма, таких темных, что ни одного лика на них не разобрать, мерцала малиновая лампада.

Шпаковский как вошел в комнату, так и стал сразу прощаться:

— Дела, дела и еще раз дела! К вечеру забегу.

А на столе уже шумел пузатенький самовар на гнутых ножках, розовели леденцы в стеклянной баночке… Напрасно ушел Шпаковский…

Прихлебывая чай с синего блюдца, хозяйка — звали ее Ненила Петровна — сказала ленивым голосом:

— Сроду у нас в окружности разбойников не было… — И замолчала надолго, дуя сложенными сердечком губами на горячий чай. Наконец вымолвила не спеша: — Теперь объявились.

— Где? — спросил недоверчиво Иван Шумов.

— Сказано в старых книгах: «и встанут тати в нощи…»

— Где ж они объявились? — перебил отец.

— Неужто не слыхал? На неделе казну ограбили под самым городом, у речки. Стражники деньги везли в банк, полторы тысячи, а они-то, разбойники, из-под мосту и выскочили…

Гриша ясно представил себе высокий мост, по которому они с таким грохотом проехали сегодня, и вымазанных сажей разбойников с длинными ножиками.

— И сражения, сказывают, никакого не было. Оторопели стражники. Как увидели Кейнина — это главарь ихний, днем в лесу хоронится, ночью выходит, — так и пали духом: деньги отдали и сами после чуть отдышались…

— Я Кейнина знаю, — сказал Гриша и испугался, замолчал.

— Ну вот видишь: ребята, и те про него слыхали. Страшное дело: латыш за разбойный промысел взялся! Сроду этого у латышей не было…

У Гриши пропал к леденцам интерес. Он отодвинул блюдце с чаем и не отрываясь глядел на круглые, тронутые мелкими оспинками щеки Ненилы Петровны.

— А те полторы тысячи собрали с мужиков, с двенадцати деревень, — штраф за телеграфные столбы: спилили столбы под Пеньянами… Да это ведь в ваших местах, Иваныч. Слыхал небось. Зачем спилили, не умею сказать. Я этих делов не знаю. Кто говорит — будто барону Тизенгаузену назло спилили… Явились стражники в город: расписку кажут… Дал им ту расписку Кейнин. С печатью — все, как положено: деньги, мол, получил. В насмешку над властью, что ли, он это сделал? Я вот сколько живу на свете, Иван Иваныч, а про этакое не слыхивала.

Гриша толкнул ногою стул, пошел к двери. Через крохотные сенцы, мимо рассохшейся бочки и хомутов, развешанных по стенам, пробрался он во двор. Распряженный конек, на котором они приехали в город, стоял, понурясь, над вязанкой сена, а под телегой лежал давешний парень — спал, страдальчески распялив огромный рот.

Гриша поглядел на парня. Ему стало скучно. Он пролез сквозь приоткрытые ворота на улицу, пошел по мостовой. Вот и опять те же голубые баранки на вывеске и городовой на перекрестке. Гриша обошел его со всех сторон, разглядывая; и вдруг увидел вдали серебряную чешую реки. Тогда он, не раздумывая, зашагал вперед.

У реки сидел мальчишка, босой, в ситцевой рубахе, резал ножом ивовый прут. Гриша сел поодаль.

Мальчик кончил резать, спрятал ножик в карман и сказал:

— Хошь биться на саблях?

— А где сабли? — спросил Гриша.

— Вот.

Он протянул Грише прут.

— Нет, не хочу.

— Слаб! — сказал мальчик. — Ты откуда явился?

— Из «Затишья». А ты?

— Видал кузню? — Мальчик махнул рукой в сторону, и Гриша увидел в той стороне черную крышу кузницы. — Мой батька коваль. Силы страшенной. Я как вырасту, тоже силы наберусь. Только я ковалем не буду.

— А кем?

— Солдатом. Я воевать стану.

Мальчик помолчал, разглядывая Гришу. Потом спросил:

— Тебя как зовут?

— Гришей.

— Меня — Савкой. Нырять умеешь? Ох, и тих ты! Недаром из «Затишья».

— Я не тихий. И нырять умею. Наверное, не хуже тебя.

— А ну, скидывай порты!

Мальчик, не дожидаясь, первый мигом снял рубаху, штаны и, сложив ладошки углом, прыгнул с берега в воду.

Гриша поглядел, как он плавает — и на спине, и боком, и по-лягушечьи — и не утерпел: тоже разделся, полез в воду.

Они долго плавали, ныряли, хвастались друг перед другом — сидели под водой, пока не займется дыхание. Вылезли на берег синие.

— Батька говорит: второй спас прошел — купаться грех, — проговорил Савка, стуча зубами.

Они оделись, взяли по ивовому пруту; пошли к дороге.

На дороге, у известковых гор, дымилась белая пыль.

— Гляди, гляди! — торопливо сказал Савка.

Но Гриша и сам видел: скакали к городу двое, и один из них — на гнедой лошадке со стриженой гривой, с коротким, по репицу, хвостом — был Альфред Тизенгаузен. Позади на большом костистом мерине трясся усатый Викентий.

Альфред был на этот раз в клетчатом картузике, прихваченном лаковым ремешком к подбородку, в желтых сапожках со шпорами.

Подскакав ближе, Альфред остановил лошадь и уставился бледными глазами на Гришу: видно, узнал. С минуту он как будто раздумывал, потом тронул повод, и лошадь, гарцуя, жеманно перебирая точеными ногами, пошла прямо на Гришу.

Мальчики перепрыгнули через канаву, отбежали.

Викентий на своем мерине остановился у края дороги и смотрел хмуро: ждал.

Савка крикнул Грише:

— Не бойся: конь на человека ни в жисть не пойдет!

Тогда Альфред ударил лошадь шпорами, и она, задрав голову, неистово заплясала у канавы. Барон изо всех сил дернул повод — лошадь, оскалившись, перескочила канаву.

Савка, осмелев, вытянул ее по крупу своим прутом.

Лошадь взвизгнула, круто повернулась, ударила задними ногами и помчалась галопом к городу. За Альфредом, трясясь в высоком седле, поскакал Викентий.

Гриша глядел им вслед. Он не сразу заметил, что Савка лежит на земле иссиня-бледный.

— Ч-черт… видно, по колену задела подковой.

Он попробовал встать, захромал, охнул. Помолчал, хотел улыбнуться — скривился:

— Будет мне теперь баня от батьки!

И опять прилег у канавы, стиснув зубы.

Гриша стоял растерянный: что теперь делать?

И вдруг увидел отца: тот шел к ним от моста, непривычно торопливо размахивая руками. Брови у него были сердито нахмурены. Подойдя, он спросил сына грозно: