Изменить стиль страницы

Я кивнул.

Некоторое время Калсон молча смотрел в окно, потом продолжал:

— Я попытаюсь как-то помочь делу через министерство, но мне кажется, было бы неплохо, если бы вы съездили в Москву. Не исключено, что ваш проект заинтересует еще какие-то влиятельные ведомства. Это было бы важно, в высшей степени важно. Когда бы вы могли выехать?

Я смотрел на него: неужели и Калсон загорелся этим делом? А может, я действительно закоренелый оптимист? Какое это имеет значение. Должно быть, так и есть, ведь мне яснее, чем кому бы то ни было, виделись очертания моих замыслов. Станция, о которой здесь говорили, была лишь началом, первой ступенью. Впереди манящая громада возможностей.

— Это не проблема.

— Ну и прекрасно.

Забирая со стола свою папку с бумагами, Калсон повторил на прощанье:

— А ваш коллега Салтуп в самом деле Цицерон.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Не помню другого такого утра, когда бы я так просыпался. Было воскресенье. Еще не расставшись со сном, почувствовал — всем я доволен и счастлив. По краям плотной занавески на окне золотился солнечный свет. Где-то играла музыка (у Вилде-Межниеце, где же еще). Потом я, должно быть, опять заснул, ибо переключился на зрительные восприятия. Я шел какой-то длинной анфиладой, передо мной поочередно открывались двери: одна, другая, третья. Похожие на двери в кабинет Калсона, только белые и по размеру значительно больше. И эти двери, это дивное ощущение распахнутости опять привели меня к бдению.

Утро было бесподобное. Набросок проекта был закончен и сдан в министерство. После местных баталий в Риге и двух командировок в Москву появилась более или менее твердая уверенность, что на станцию будет получен заказ. Майя держалась блестяще. Ливии стало значительно лучше, на предстоящей неделе ее должны были выписать. У Виты с Тенисом на Кипсале все шло гладко. Одним словом, у моих радужных снов имелся стабильный фундамент.

Я отнюдь не торопился согнать с себя благодушное настроение. Валялся в постели, почитывал газеты, слушал радио. И потому ли, что солнце сияло, а может, потому, что мне некуда было спешить, я заметил, что в комнате царит невероятный беспорядок: на столе, на стульях слой пыли, где попало разбросана грязная посуда, журналы, книги, чертежи, какие-то бумажки.

До полудня занимался хозяйственными мелочами. И чтобы увенчать прекрасное настроение, я, пока на кухне варился перловый суп, в только что отутюженных брюках, в чуть влажной еще рубашке вышел в сад Вилде-Межниеце пофотографировать цветы. В глубине души надеялся на встречу со старой дамой. День казался поистине подходящим для примирения. После обмена «любезностями» в тот день, когда случилось несчастье с Ливией, наши отношения вступили в очередную фазу охлаждения — Вилде-Межниеце попросту меня не замечала, бутылка коньяка на праздник Лиго была передана с Титой, а напоминание о неисправном насосе я получил по почте. Ничуть не сомневаюсь, что мой визит в сад не прошел для старой дамы незамеченным; быть может, она даже почувствовала его дипломатический характер, однако встречного шага с ее стороны не последовало. Да я особенно не переживал.

После обеда поехал к Майе. У Видземского рынка мне пришла в голову мысль отвезти ей букет первых георгинов.

Как отраден для глаза и сердца июльский базар! Нечто похожее почувствуешь еще разве что на большой купле-продаже в Зеленные дни накануне праздника Лиго. Июльский базар — это торжественное вступление к симфонии плодородия. Мы уже созрели, радуются желтые стручки фасоли, а наши братья, большие бобы, еще дозревают. Картофеля нынче будет завались, под серым дождем его выкопают из вязкой земли, а вот я, гладкая июльская картошка, чистая и свежая, меня можно бросить в котел прямо так, с кожурой, и смаковать потом как деликатес. Помидоры, огурцы, морковь будут и в августе, сентябре, октябре, но уже без той желанности, которая дарам июльского базара придает особую прелесть.

И цветов было великое множество. Первыми навстречу рвались гладиолусы. В стеклянных банках, в ведрах, в пластмассовых бидонах. Алые, словно раскаленные мечи, румяные, розовые, как плоть арбуза, зеленовато-золотистые, бархатисто-фиолетовые и темные-претемные, будто старые, дочерна прокопченные деревенские бани. Ненавязчиво, робко дожидались своего покупателя астры, хрупкие, бледные, напоминавшие чем-то блеклые тона старинных гобеленов. Чуть пониже, растекаясь по столам, в кастрюльках, мисках, жестянках из-под атлантической сельди, в связках, пучках и вязанках пестрели цветные горошки, львиный зев, настурции, ноготки. Дорогие комплекты роз загорелые руки цветочниц расправляли и охорашивали, разглаживали и лелеяли, смачивали и опрыскивали. Голенастые гвоздики нянчили и попридерживали за головки, совсем как младенцев.

И георгинов был огромный выбор. Не представляю себе других цветов, которые были бы в одно и то же время столь роскошны и которые с такой ослепительной беспечностью вживались бы в осень.

Набрал их целый букет, пестрый, ликующе-яркий. Но продавщица все подкладывала да подкладывала, приговаривая: берите, все забирайте, чего им зря пропадать.

Дверь отворила мать Майи. Как всегда, любезна, приветливо говорлива. Еще в прихожей мы успели обсудить оплошность прогнозов бюро погоды. Что она думала о других вопросах (в частности, о моих отношениях с Майей), я мог лишь догадываться. Определенно знал, что мать зовут Кларой, что в противоположность романтически настроенному отцу, звукооператору на радио, она была более приземленной и потому — главой семьи.

На голоса вышла Майя. Прежде всего удивило меня то, что цветы, всегда вызывавшие в ней радость, на этот раз она приняла равнодушно.

— Мама, возьми, поставь в какую-нибудь вазу, — сказала.

Пока мать расхаживала туда и обратно, мы говорили о всяких пустяках. Наконец остались вдвоем. Мне хотелось ее поцеловать, но она отрешенно смотрела себе год ноги.

— Ну, цветик, — сказал я, — отличный день, не правда ли?

— Да, день отличный, — согласилась она.

— Ты была на улице?

— Нет.

— Тогда пойдем, чего сидеть взаперти, куда-нибудь съездим.

Она молча помотала головой.

— Тебе нездоровится? — спросил я.

— Нет.

— А что же?

— Не хочется.

— Мой цветик не в духе?

— Нет.

— Тогда поедем! Небольшая прогулка пойдет на пользу вам обоим.

— Не хочется, — уныло твердила она.

В моих глазах, должно быть, промелькнула тревога, потому что Майя придвинулась ко мне, изобразила вялую улыбку.

— Ах, милый, — сказала она, — не обращай внимания. Это к тебе совершенно не относится. Я понимаю, тебе хочется прокатиться, ты всю неделю работал, бегал, надрывался. Но мне не хочется. Сейчас я не гожусь для прогулок. Уж ты не обижайся... Неделя срок большой, но ты-то этого не чувствуешь.

— Майя, — сказал я, — чудачка ты, право. Почему ты думаешь, что не чувствую?

— Не хочется об этом говорить.

— А почему ты меня не спросишь, как у меня прошла эта неделя? Где я был, что делал?

С задумчивым видом она прикоснулась пальцем к моей щеке.

— Не хочется. Пойми, не хочется.

— Ладно, — уступил я. — Оставим это.

— Предположим, что неделя у тебя была удачная. Что из этого? Все это время я тебе была не нужна. И ты говоришь со мной так, будто моей недели совсем не было.

— Майя, это же чушь! Ведь мы договорились. Ты сказала, что уедешь в Дарзини. А неделя эта многое решила.

— Ты уверен?

— Неделя в самом деле многое изменила.

Взгляд ее выразил как будто удивление.

— Неужели? Ну-ка, скажи, что она изменила? Может, тебя изменила? Или меня?

Я знал ее достаточно хорошо и потому сообразил, что продолжать разговор в таком духе не имело смысла. Забрав себе что-то в голову, Майя всегда стояла на своем. Вся она была какая-то взвинченная, в таких случаях женщины не слышат возражений.

Я обнял Майю за плечи. Покусывая губы, она отвернулась, потом всхлипнула, по щекам покатились слезы.