Изменить стиль страницы

«Либа, — писал он, — это письмо ты получишь, если мне не удастся тебя повидать самому. Я не могу уехать, не сказав правды. Мне бы очень не хотелось, чтобы ты понапрасну мучилась, считая себя хуже, чем ты есть на самом деле.

Я вовсе не Александр Драйска. Это я должен был тебе сказать с самого начала, но ложь, как яма с дегтем — свалиться в нее просто, а выбраться трудно,

С Александром Драйской мы служили в одном полку, в одном отделении. Мне некому было писать, а ему письма приходили десятками. В обед, когда дневальный приносил почту, он расхаживал, помахивая пачкой писем, а самые интересные прочитывал всем желающим. Мне понравилось твое письмо, и я ему сказал об этом. Ну, и переписывайся вместо меня, сказал он, что мне, жалко. И вот я написал тебе, полушутя, полусерьезно, как нередко делают солдаты. Подписаться своим именем у меня не хватило духу, ведь ты свое письмо посылала поэту, а я был неприметным, простым рядовым.

Все остальное в моих письмах было правдой. В Рандаву я приехал к тебе, искал я тебя. И мне очень жаль, что все обернулось не так, как хотелось и как я ожидал.

Либа, я не знаю, как наши отношения сложатся в дальнейшем. Но знаю одно: если на том мы расстанемся, будет очень обидно. В конце концов, мы же расстались только с ложью.

Скорее всего я передам тебе это письмо даже в том случае, если меня и пропустят в палату. Едва ли, глядя тебе в глаза, мне хватит смелости все это высказать.

Буду ждать ответа. Адрес на конверте. Скорей поправляйся. Каспар Круминь».

Он не стал перечитывать, подождал, пока просохнут чернила, подул на листок, помахал им в воздухе.

Теперь, когда письмо было написано, ему не терпелось поскорее добраться до больницы.

Шел он быстро, чувствуя, как волнами накатывает холодная дрожь, чем-то сродни той, которую он чувствовал на школьных вечерах перед выходом на сцену или совсем недавно в армии, после команды прыгать с парашютом. Однако он думал меньше о самой встрече с Либой, больше о том, как войдет в палату, что скажет сестре, и еще думал о чем-то неясном, неопределенном, что неприятно и трудно было в себе подавить, и он даже боялся все додумать до конца, хотя это его ожидало там, впереди.

Перед больницей остановилась машина скорой помощи. Санитары выдвинули носилки, на них, прикрытое одеялом, лежало немыслимо плоское тело. Вокруг носилок суетились пожилой мужчина и молодая женщина а шлепанцах с красными помпонами.

Вначале он растерялся, замешкался, потом сообразил, что суматоха эта ему только на руку, и двинулся вслед за носилками. Никто не задержал его, никто ни о чем не спросил.

В коридоре окна были растворены настежь. Застоявшийся приторный больничный запах выдувало свежим ветром. Теперь уже близко. Еще поворот и еще один. Белая стеклянная дверь. Вдруг почувствовал, как его бросило в жар. Провел по лицу ладонью, проехался по шее — весь в поту. Он был готов к тому, что за стеклянной дверью непременно встретит сестру, но и во втором коридоре никого не оказалось.

Очень хорошо, подумал он и прибавил шагу. Он был уже в конце коридора, когда за спиной раздался старческий женский голос:

— Молодой человек, куда вы?

Он ринулся дальше.

— Молодой человек...

Возвращаться поздно.

— Куда вы?

Палата была пуста. Сдвинутая ширма прислонена к стене. Обе кровати, без белья и матрацев, холодно чернели металлическими остовами.

Подошла сестра, не та, которую он ожидал встретить, а другая, с бледным лицом, с глубоко посаженными глазами.

— Где Либа?

Больше он ничего не смог из себя выдавить, но и молчать было невмоготу, молчать было страшно, надо было что-то говорить, невозможно было молчать.

— Либа Марцинкевич... скажите, пожалуйста... она была здесь... она здесь лежала...

Темные глаза устало глядели на него откуда-то из глубины.

— Либа Марцинкевич ночью умерла.

Он не помнил, как долго простоял перед этой черной женщиной. Потом повернулся, и коридор, которым он пришел, стал медленно выпроваживать его обратно.

У первого раскрытого окна он остановился. За ним сверкал, переливался красками безжалостно слепящий день, и мир, как никогда, открылся ему вдруг в своей поразительной ясности. В той нагой, кристальной ясности, какой он раньше никогда не знал. Тот мир, в котором ему придется жить и после всего случившегося. Жить и быть человеком,

Сумеет ли он?

ГОРНОСТАЙ НА АСФАЛЬТЕ

Нагота img_15.png

Вместо эпиграфа автор напоминает уважаемому читателю слова Иманта Калныня:

«Я считаю, что человек как таковой — это раздвоенное целое: женщина и мужчина».

1

Плыть было приятно, и он все плыл да плыл. Вода цвела, пахло размокшими бревнами плотов. Наконец до него дошло: хватит, наплавался вдосталь. Глаза еще были закрыты, но он уже знал — в самом деле довольно. Пора выбираться на берег. Такое приятное ощущение бодрости, свежести, только вот руки и ноги еще как деревяшки. Пощекочивая, покатились вниз по шее и дальше, на спину, последние капли дремоты. Перевернувшись на живот и вдавив лицо в подушку, Гунар потянулся рукою в том направлении, где священную женину территорию обычно обозначало облаченное в цветастую пижаму плечо.

Сама Ася мчится сейчас где-то в стратосфере меж Уралом и Тянь-Шанем. Ну и ладно. Он не жалеет. Даже наоборот. Подобно магнитофонной ленте отмотав и мысленно проиграв их вчерашний разговор, Гунар почувствовал редкостное облегчение. Рано или поздно это должно было случиться. Неизбежно. Сколько ж можно терпеть. С годами их роли в супружеской жизни как бы поменялись. Желание Аси по любому поводу диктовать свои условия, что поначалу проявлялось в безобидных капризах, постепенно переросло в жуткую нетерпимость, упрямое властолюбие. Он же потворствовал ей, отступал шаг за шагом, сдавая свои позиции. Все, как скажет Ася. Все решает Ася. Всем вершит Ася. Но предел-то должен быть. Сколько можно? Ася достаточно умна, она поймет, что значит его «нет». Это не жизнь. К черту. Пропади все пропадом. И разве уже не пропало? Привычка только и удерживает. Нет, я ни о чем не жалею, ни о чем. Впервые после стольких лет чувствую себя превосходно. Особенно далеко заглядывать не стоит. Зачем портить настроение? Сейчас самое время пожить в свое удовольствие. Никуда ему не надо торопиться, лететь сломя голову. Начинается отпуск. Вольному воля. Делай что хочешь. Что сам хочешь. Сам. Сам. Да здравствует что-сам-хочешь!

Ну вот, опять ребячество. Оно из него так и прет. Никуда от него не денешься, оно начало всего и конец. Взрослость и солидность временами попросту отметались. Откуда ни возьмись выскакивал из него мальчишка и начинал выкидывать коленца. Чаще такое случалось, когда бывал он весел и доволен собой. А может, наоборот: весел и доволен он бывал тогда, когда откуда ни возьмись выскакивал из него мальчишка?

Еще немного повалявшись в постели, Гунар с громким кличем сбросил с себя одеяло. А вот это уже мало похоже на мальчишку! Черта с два. Мужик поседелый. Зажиревший слегка, а в остальном, слава богу, вполне приличный с виду. По главнейшим мужским показателям, как сказал бы Витаут Бутрим.

Встал. Прошлепал босиком к окну. Занавеску рывком раздвинуть не удалось: как всегда, заедало петли. Дернул посильнее. Слетел с петель край занавески. Свет взрывной волной ворвался в комнату, Гунар даже локтем заслонил глаза. Ох-хо-хо, зевота. Рот до ушей. Хоть завязочки пришей.

Внизу, в звоне и грохоте, плескалась одна из центральных рижских улиц. Странно, но к этой квартире, где они прожили без малого год, он так и не сумел привыкнуть. Его раздражали шум и близость окон соседнего дома, пыль, бензиновый перегар, вместе с духотой поднимавшийся кверху. До этого они четыре года прожили в Кенгарагсе, у Даугавы, с видом на холм Катлакалнс. Лодка у причала в десяти метрах от дома. Чем не Венеция! Идеальный вариант. А вот Асю не устраивало: на работу ездить далеко — сначала до центра, затем на другой конец города. И Янис ворчал: столько приходится пилить, пока утром до школы доберешься, а вечером — на тренировку.