Изменить стиль страницы

— А может, с ними двинем? — сказал Чурила другому дружиннику, кивая на собравшийся вокруг Ильи Муромца отряд.

— Без княжеского приказа? Чудила ты, Чурила! — усмехается дружинник. — Да ты не горюй! Всё равно туда пойдём!

Илья окликает воина с забинтованной головой, которого мы видели на прилавке торговой площади.

— Ты давно оттуда?

— Да вот сегодня добрался.

— Ну, как там?

— Жмут…

— А Пленк Сурожанин… — Илья не успевает договорить.

— Воевода Пленк Сурожанин убит. Стоял под знаменем, не дрогнул. Бился до последнего, — отвечает воин.

— Вечная память храбру Пленку Сурожанину! — Илья снимает шапку. Снимают шапки и другие. Минуту на площади стоит молчание в память погибшего воеводы, знатного боярина, храброго воина Пленка Сурожанина. Потрясённый стоит на площади Чурила. И потрясён он не только известием о гибели отца, но и отношением к воеводе того самого подольского люда, который в его кругу принято называть чернью.

— Значит, часть дружины в городе? — спрашивает Илья одного из дружинников. — Что же, пойду к князю.

— Не даст он дружины, — говорит стоящий рядом горожанин. — Добрыня уже как просил…

— Всё равно надо пойти, — говорит Илья, но тут кто-то опять задерживает его каким-то вопросом. И вдруг прибегает один из горожан с радостным известием.

— Илья Иваныч! Князь с дружиной выступил в поход! Сейчас видел, из дворца выезжали.

— Вот и славно! — говорит Илья. — Надо догонять! Только как же это он прошел, что мы не видели?

— А он не к южным, а к северным воротам пошёл с другой стороны.

— К северным воротам? — недоумевает Илья. — Не пойму я… Ну ладно, сейчас двинемся вдогонку, а там разберемся!

Но двинуться им никуда не пришлось. Прискакал Чурила с новой вестью — уже не такой радостной: князь с дружиной и боярами бежал из города. Разгневанно гудела на площади толпа!

— Сбежал!

— Бросил!

— Клятвопреступник!

— Трус!

В Софийском соборе, набитом битком женщинами и детьми, стоял плач.

Кто-то из дворцовой обслуги рассказывал:

— Княжич говорил: «Дай, отец, дружину, я их не то что на Подол — в Днепр загоню!» А Мышатычка…

— Мышатычка! Мышатычка! — подхватила толпа. — Кровопийца, ростовщик толстобрюхий! — И вот уже часть народа двинулась громить терем боярина-ростовщика. Бегут по вощеным залам Мышатычкиного терема, поймали какого-то челядинца, кричат:

— Где доски? Говори, где доски?

— Ей-богу, не знаю! — клянется слуга. — Ключника спросите…

Притащили ключника.

— Говори, где доски?

И вот уже доски, на которых вырезаны имена должников, вытащены во двор. Онфим читает;

«Горазд сын Фомы — одна гривна,

Еремей сын Власия три гривны.

Федул сын Ефима две гривны».

— В огонь их, в костер!

Пылает костер, пылает прекрасный терем Мышатычки.

— Воевода! Воевода! — суетится, пробиваясь к Илье, человек от ключника. — Там чернь… Терем боярина Мышатычки… — Но Илья, поглощенный своими делами, не обращает на него внимания.

Под водительством Ильи Муромца народное ополчение, выйдя из Киева, движется по дороге навстречу неизвестности.

Почти в одно время с Муравлениным вышел из темницы Волх. Может, и впрямь, как говаривали, отвел глаза страже, а скорей всего, освободили его посадские. Уже в дороге, когда князь е дружиной бежал из города, корили приближенные бояре князя: зачем не убил Волха в свое время, как советовали умные люди. Да ведь боязно было трогать его — колдуна. И вот теперь он на воле. Те, кто орал под княжескими окнами: «Дай оружие!» — теперь прочат ему Киевский стол. И Волх обещает им, этой голытьбе, отстоять от поганых город.

— Ну и пусть его, — сказал князь, — пусть остается на горящем столе князь-колдун, пусть обороняет со своей голытьбой город, а потом мы поглядим!

О Волхе молва двоилась, как о двуголовой змее. Одни ругали — колдун. Другие хвалили — умён, быстр и к простому люду привержен. Но кто бы ни сидел на столе в Киеве, защищать стольный город надо было его жителям, простолюдинам, смердам.

* * *

Войска занимали оборону. С береговых круч были хорошо видны белые половецкие кибитки. Они стояли тесно, одна к другой, островерхие, как шлемы воинов, и издали казалось, что это плотными рядами выстроились несметные войска Кудревана. Впрочем, так оно и было на самом деле. И все, кто смотрели на ряды островерхих кибиток, понимали: стоять придется насмерть.

Алёша издали узнал полководца. Добрыня объезжал стан. Его сопровождало несколько дружинников, которым он на ходу отдавал распоряжения, и то один, то другой воин скакал разыскивать военачальников удельных дружин, выяснять количество воинов, вооружение.

Когда-то и молодой попович вот так же был при полководце — его вестником, ушами и глазами, учеником, помощником, другом. И хотя сейчас Алёше плохо было видно лицо главнокомандующего, он угадывал выражение суровой сосредоточенности на этом знакомом до каждой черточки лице, чуть отстраненный, ушедший в себя и все примечающий взгляд, огромное напряжение мысли и воли. Сам того не сознавая, Алеша с завистью смотрел на дружинников, скакавших вслед за полководцем. Какое это счастье, какая радость — быть вот таким молодым, когда еще нет груза забот и сомнений, когда за тебя решает все другой — умный, опытный, всеведающий. А твоё дело только лететь стремглав по первому его слову. Лететь, куда угодно: на дело, на врага, на смертный бой, Все это было и у него.

Было.

Минуло.

Кануло.

Сам теперь военачальник в полку своего удельного князя, Алеша понимал всю грозную тяготу того, что вставало перед полководцем. Разрозненные, не связанные воедино удельные дружины. Неразбериха и разобщенность. Изнуряющие, почти без передышки бои.

Враг висит на плечах. Он нетерпелив, как голодный волк, видящий добычу. И эта добыча — столица Руси, златоглавый город, лучше которого нету на свете.

Защитники дерутся самоотверженно. Вчера Алёша видел Илью. Муравленин сидел, разувался, неспешно, покойно, словно вернулся с пашни и собирался после трудового дня завалиться на печку. Увидев подошедшего Алёшу, улыбнулся широко и радостно, обнялись крепко. Алёшу охватила щемящая нежность к этому широкоплечему бородатому человеку с детскими синими глазами. Сколько лет прошло, сколько зим миновало с тех пор, как они виделись в последний раз в доме тысяцкого! Сколько бурь отшумело над каждым из них! Упал, обливаясь кровью от Алёшиного удара, половецкий царевич, Идолище поганое. Скакал во весь опор Алёша, спасаясь от княжеского гнева. А в чём виноват? В том, что не хотел, чтобы гуляли по Русской земле поганые, с кем и ныне ведут они тяжкий бой. Казалось бы, все ясно. Но наверху своя правда, своя кривда. Угадай, поди, каким боком обернется она. Так и ходит Алеша, как скоморох по веревке. Сорвётся — голова с плеч. Уж на что Илюша далек от верхних, и то в темницу угодил. И ещё неизвестно, чем бы это кончилось для Муравленина, если бы не вмешался Добрыня, если бы сам он, Алеша, действуя, как всегда, по-тихому, не помог вызволить Илью.

— Что ж, — спросил Алёша, чуть ухмыляясь, — поговорил по душам с Великим князем? — Добавил задумчиво: дескать, он тебя в темницу, а ты к нему снова на службу. Илюша глянул своими синими глазами, сказал просто:

— Да разве я князю служу? Я за землю Русскую воюю. Людям служу. Вдов и сирот обороняю. А из-за собаки-князя я бы из погреба вон не вышел.

Вот и весь разговор. Помолчали. Ещё раз обнялись, расцеловались трижды. Неизвестно ведь, что готовит грядущий день, придется ли свидеться снова.

Попрощались.

Разошлись.

Добрыня, осматривавший войска, не мог в этот час думать о людях, как Алёша, ни о жизни каждого из этих воинов, ни о своей. Он словно не видел отдельных людей — ни простолюдинов, ни дружинников, ни их начальников. Он осматривал и видел войско в целом, старался мысленно объединить все эти потрепанные, израненные, обескровленные полки, дружины, немеряные, несчитанные толпы посадских и смердов, осмысливал, как лучше расположить их, кого выставить вперед, кого на фланги, кого попридержать в резерве.