— Как это — продал? — закричал Онфим. — Алёша не раб, сын вольного смерда, и никто не имеет права его продать.
— Вот и мать твоя тоже кричала. Да кто послушает убогую вдовицу?
— Был бы ты здесь, может, и не приключилось бы такой беды, — подал кто-то голос.
— Да как я мог быть тут, когда мы на половцев шли походом! Помните, напали тогда степняки, начали грабить да жечь. Как же было дома усидеть! Да при чём тут я? Не имел права боярин продать вольного человека.
Сельчане сочувственно вздыхали, советовали:
— Езжай в Киев. Может, и сыщешь правду.
Когда Онфим ехал домой, он думал об умершем отце, о матери, а об Алёше не думал. Да и что было о нём думать — дитя малое. Таким и сейчас видел его; белая головенка, нос в конопушках и щербатая улыбка. Почему-то вспомнилось: мать выдернула ниткой качающийся Алешин зубок, кинула под печку домовому, чтобы взял тот старый зубок, а дал новый, на всю жизнь крепкий. Сколько ему ныне лет, Алешеньке — двенадцать, нет, уже тринадцать минуло. Уже не дитя — отрок. Хоть и не мог Онфим представить себе брата-отрока, а загадывал: вызволит его из неволи, и поселятся они снова в родном доме. Вдвоём будут землю пахать, хлеб сеять.
В Киеве первым делом отправился Онфим к боярину. Мы с вами были в новом тереме Мышаты Путятина в тот самый день, когда боярин устраивал пир по случаю победы над половцами. На этом самом пиру ещё — помните — убил Алёша пленника гостя половецкого царевича.
Сказочной красоты белый боярский терем с золочеными кровлями был теперь окружен густым разросшимся садом с деревьями и цветниками. А меж зелени мелькали легкие шатры беседок, построенных по новой моде и названных так, потому что там, сидя на лавках за столом, уставленным винами и сластями, можно было вести неспешную беседу. Но Онфиму там беседовать не пришлось. Боярин даже пред очи свои не пустил его, велел холопам гнать непрошеного собеседника со двора.
И вот тут люди добрые посоветовали Онфиму обратиться в суд. Оказалось, что и это не так-то просто. Судом ведает княжеский посадник. Надо подать грамоту, в которой все будет написано, — кто, в чем и от кого просит суда и защиты. Тогда, если посадник сочтет обвинение достаточным, пошлет мечника вызвать ответчика в суд. Грамоты пишут писцы, которые сидят на подворье посадника. И идти к ним надо не с пустыми руками. Ничего не жалел Онфим. Все, что сберег в подарок отцу с матерью, когда домой ехал, отдал. Мало оказалось, друга-коня продал. Об одном только душа болела. Время-то не стоит — идет. Не увезли бы купцы пока суд да дело Алёшу за море, в чужие земли.
Мышатычка-злодей не пожелал даже сказать, кому продал Алёшу. «Но ничего, — успокаивал себя Онфим. — Прочитает посадник бересту, вызовет Мышатычку на суд. А уж суд рассудит. За все ответит разбойник. Скажет, кому и куда продал Алёшу. Велят ему, супостату, вернуть тем купцам все, что получил. Да ещё присудят заплатить Алёше за обиду».
В ночь перед судом Онфим не спал. С утра пораньше отправился на подворье посадника. Думал, придет раньше всех. Но здесь уже толпился народ. Огляделся Онфим. Вот два боярина в богатых опашнях. У одного щека платком повязана. Сидят на одной лавке, отворотив носы друг от дружки. Сразу видать — враги. Знающие люди рассказывали: хватили бояре на пиру стоялых медов и заморских вин больше меры, затеяли свару, подрались. Белоголовый старик смерд, сидевший на лавке поодаль, проговорил неодобрительно:
В старину сошлись бы на поединок и рассудились. А нынче вон как: зуб выбит — на княжеский суд.
— На то и суд, чтоб судить, — вмешалась немолодая женка в тёмной шали, — вот и меня с моим обидчиком пусть рассудит. — И тотчас запричитала: — Я вдова убогая, смиренная, но обижать себя никому не позволю. И муж покойный дружинником был! А он — бранным словом! Думает, ежели заступиться некому, так можно и обидеть.
— А кто тебя обидел? — не понял Онфим.
Подрядился шить, так шей. Известно, ежели швец, не умея шить, исказит свиту, то будет лишен цен. Я ему и говорю: «Широка!» А он… «Ты, говорит, змея подколодная. И муж твой радуется небось, что помер. И сама ты, говорит, хуже черта». И другие прочие слова. Я вдова честная и обиды не потерплю! — Женка ещё пуще раскричалась. Голова её вертелась на длинной шее во все стороны, словно вдовица высматривала в толпе того, кто посмеет возражать, чтобы и его притянуть к ответу.
— Ну, а ты, отец, с какой обидой? — спросил Онфим старика, усаживаясь рядом.
С общей. Не ждали мы, не гадали. Хоть и не досыта ели, а жили. Места у нас красные — над Днепром Словутичем. Ещё щуры и пращуры поселились тут. Привольные места. Да вот недавно пожаловал князь неподалёку от нашего села монастырю угодья. С тех пор ни зверя взять в лесу, ни дерево срубить. А потом и пашню нашу монахи пахать стали. Ну, не стерпели мы — перепахали межу по-старому. Вот и угодили под суд.
— Как это так — перепахали! — возмутилась вдовица.
— Так земля ведь — наша!
— Мало ли что, — сказала вдова и вдруг снова вытянула шею: — Кто это там шумит?
Двое горожан вели связанного человека, подталкивая его в спину. Рассказывали. Утром заметили в кустах спавшего незнакомца. Вспомнили: в прошлое воскресенье на торжищах объявляли приметы сбежавшего закупа. Лет около тридцати, росту высокого, волосом рус, на щеке — шрам. Пригляделись — похож: и ростом велик, и волосы светлые. Только шрама не видно — лицо заросло недлинной густой бородой. Все же накинулись, связали. И вот теперь привели на суд. Если и вправду окажется тем самым беглым, им положена гривна за переем. Плохо ли заработать!
Онфим с сожалением посмотрел на связанного. Подумал: «Так же, как и отец Онфима, Иван, взял этот горемыка в недобрый час взаймы пару гривен серебра. А отдать не смог. Бывает и так, что должник всю жизнь проработает у заимодавца-ростовщика, а долг все растет и растет. И вот доведенный до крайности человек решился на отчаянный шаг — убежал».
— Небось на каждую гривну — четверть за лето, — сказал Онфим, вспомнив Мышатычку. — Разве отработаешь? Креста на них нету — дерут сколько.
— А ты хотел, чтобы тебе даром давали? — сердито откликнулась вдовица.
— Даром! Ты небось, вдовица бедная, тоже даёшь в рост? — сказал старик.
— Не твоего ума дело, смерд. Свои даю — не чужие. Не хочешь — не бери.
— Что же теперь с ним будет? — Онфим снова сочувственно посмотрел на связанного.
— Посадник!
— Посадник идёт! — послышались голоса.
И в самом деле, на дворе произошло движение. Из боярских хором вышли тиуны, писцы и мечники. Челядинцы вынесли во двор украшенный резьбой стул с высокой спинкой и боковыми поручнями, покрыли его мохнатым ковром, в ногах постелили на земле медвежью полость. Неподалеку поставили стол для писца. Наконец, на крыльце показался сам посадник. Народ разом притих. В посаднике любой с первого взгляда угадал бы большого боярина. Собой дороден. Холеная окладистая борода с проседью. На плечах — кунья шуба. На голове — высокая боярская шапка. Не глядя на собравшихся, посадник неспешно спустился по ступеням с крыльца. Сел на стулец. Челядин прикрыл медвежьей полостью боярские ножки в сапогах.
Первыми вызвали на суд пришедших на тяжбу бояр. Жалобу подал тот, что с повязанной щекой, он и обвинял теперь своего обидчика. Развязал платок, разевал широко рот, плакался:
— Вот зуб выбитый. Жевать нечем. И борода. Бороду выдрал, разбойник! Опозорил!
— Да у тебя и не было её, бороды, — возражал его противник. — Так, мочало, в бане париться.
Посадник вроде бы и не слушал, подрёмывал на солнышке, но, видать, всё слыхал.
— Пиши, писец: «За выбитый зуб обидчику уплатить князю три гривны. За бороду — двенадцать гривен. За бороду больше — потому что — бесчестье. Столько же уплатить побитому боярину, да еще лекарю за лечение».
— Еще и лекарю. Да он и сам-то… — начал было ответчик.
— Постой, писец, — важно сказал посадник. — А ты отвечай, — велел он жалобщику, — чем был выбит зуб?