Немало исходил Добрило на своём веку, немало потоптал землю. И свою, что под Русью, и чужую — где болгары у большой реки, где хазары у теплого моря, где адыги у высоких гор, где Ромен в великом городе Царь-граде. А теперь осталась одна эта дорога — старого к малому. Оба у бога — убогие.
На первых порах слепец шагал сюда спотыкливо, шарил палкой по земле. Потом поступь его окрепла, ступал смело, как зрячий, привычно обходя где камень, где яму.
Разбежались дети. Слепец поднимается на крыльцо и входит в избу. На лавке сидит мальчик. На вид ему лет десять-одиннадцать. Он в чистенькой длинной рубашке, без штанов. Из-под подола рубахи как-то безвольно свисают с лавки очень белые тоненькие детские йоги.
Мальчик радостно улыбается слепцу:
— Как хорошо, что ты пришёл, Добрило!
— Ты на них не сердись, — говорит Добрило. Мальчик смотрит на него, как бы желая его о чём-то спросить, но не спрашивает. Слепец не видит взгляда мальчика, он разговаривает скорей сам с собой.
— Сильный всегда обижает слабого…
— Почему? — спрашивает мальчик.
— Так уж… — отвечает слепец.
— Садись, расскажи, как в тот раз, про Киев, про князя Владимира! — просит мальчик. Слепец, не отвечая, продолжает стоять.
— Слушай, нет ли у вас какого мешка? — спрашивает он вдруг.
— Мешка-а? А зачем тебе мешок, Добрило?
Слепец не отвечает. На лице его промелькнула чуть заметная улыбка.
— Мешки у мамки под лавкой. Нет, под другой…
Слепец шарит по стене, по лавке, вытаскивает мешок. По улице идет слепец. Без палки. Двумя руками он несет за спиной мешок. В мешке мальчик, только голова его снаружи. Широко раскрытые, полные любопытства детские глаза. Слепец шагает по указке мальчика. На пыльной дороге остаются отпечатки его больших ног. Они выходят за околицу села. Открываются необъятные дали.
— Что видишь? — спрашивает слепец.
— Поле! Речку! Солнце! — восторженно кричит мальчик.
В поле волнами колышется рожь. Вдали видны фигурки работающих крестьян. Луг возле речки покрыт цветами. Серебрится на солнце вода…
— Вижу, где кончается земля! — кричит мальчик.
Линия горизонта, где небо сходится с землей.
— Земля не кончается, — говорит слепец. — Это только кажется.
— А дальше что? — спрашивает мальчик.
— И дальше поля и леса, речки и села… Люди живут, растят хлеб, воюют…
— Воюют? Как это?
— Бьют друг дружку… Мечом, копьём, рогатиной… Огнем глаза выжигают…
— А зачем?
Слепец молчит. Вскинул голову, словно всматривается вдаль.
— Сильный обижает слабого?
Слепец молчит.
— И тебе выжгли?
— Так уж пришлось… В поход ходил с Владимиром…
— Зачем?
— Русь защищать от врагов.
Слепец продолжает всматриваться вдаль своими незрячими глазами. Смотрит вдаль мальчик.
Линия горизонта, где небо сходится с землей. Она четко очерчивает круг, посреди которого стоят эти двое. На всю жизнь запомнит Илюша зелень травы, что, сгущаясь, уходит вдаль, насколько может объять око, прикрытую сверху прозрачным пузырем неба. Больной мальчик, которого несет в мешке слепец, — вы все его давно знаете. Потому что снискал он себе великую славу. И нет, наверное, на свете человека, который бы не слышал о подвигах Ильи Муравленина, или, как ещё его потом стали называть, Муромца. И песни о нем пели, и былины складывали. И через тысячу лет до нас дошло:
Но до этого ещё ой как далеко! А пока все в селе Карачарове жалеют Ивана и Порфинью, что растёт у них больной сын, по прозвищу «Сидень» — не работник, не кормилец.
…Едва успел стихнуть дождь, ожила улица Карачарова. Наскоро накинув на голову платок, спешит с коромыслом к речке беременная баба, ей навстречу поднимается уже от реки другая, тут и третья подоспела с бадейкой белья. Стали посреди улицы, ругают погоду — всё льёт и льёт, а дела стоят…
— Гляди, Порфинья, — сказала баба с полными ведрами, увидев в конце улицы Порфинью. — Откуда это она?
— В Муром ходила. У нас печь погасла, я Акульку за угольком к Порфинье послала, а Иван сказал — в Муром пошла, — стала рассказывать баба с бадейкой, соседка Порфиньи.
— В Муром? Пешком? Одна? — ахнула беременная.
— Неужто за солью? — спросила баба с полными вёдрами.
— Мы вон тоже без соли…
— Да за какой солью! В церковь она ходила, о Сидне своём молиться…
— Одна! Через лес! — опять ахнула беременная. И все три стоят молча, глядя на приближающуюся Порфинью. Порфинья чувствует на себе эти взгляды, в которых и любопытство, и жалость. Она идет, едва передвигая ноги, но на ее изможденном лице упорство. Вот она почти поравнялась с женщинами. Кажется, она так и пройдёт мимо них, не глянув в их сторону, но соседка окликает её:
— Дошла? Небось чуть живая?
— И зверя не побоялась!.. — говорит баба с полными вёдрами.
— Да что ты так убиваешься! — жалостливо говорит беременная. — Будут у вас с Иваном ещё дети! А этот — молись, не молись — всё равно не кормилец. Лучше бы прибрал его господь!
И вдруг Порфинья — откуда только силы взялись — кидается на неё:
— Пусть твоих прибирает! — кричит она в ярости. — И тех и этого! — тычет она в живот женщины. — А мой пусть живёт! И поправится он! Поправится! Поправится!
Беременная просто задохнулась от незаслуженной обиды. Две другие пытаются утихомирить Порфинью, но она стоит, ощерясь, как волчица, — одна против всех. Кажется, скажи кто-нибудь ещё слово против её Сидня, перегрызёт горло.
…Но бескрайнему простору ночного неба плывет месяц, и в его прозрачном свете особенно величавыми кажутся гиганты дубы с густыми раскидистыми кронами. И чем-то, случайным выглядит здесь, в этом царстве природы, убогое человеческое жилье — маленькие темные избы. Спит село, прокричала своим тревожным диким криком сова, и снова тихо. Но вдруг ночную тишину словно взорвали молодые голоса. По улице села идут принаряженные девушки.
поют они шутливую песенку, хохочут, вызывая на гулянье парней.
Выскочила Порфинья на крыльцо:
— Кыш, проклятые! Не ходите мимо! Сыну моему единственному сердце не рвите!
Бедный Сидень! Раньше хоть во двор выползал на солнышке погреться. А теперь всё в дому — как зверь пуганый в норе — прячется. Ивану и невдомёк отчего. А ей понятно — девицы с поля идут, хохочут, песни играют. Недавно вздумала она сыну кудри чесать, да руки сами опустились. Потому что не только кудри — усы, борода курчавятся на личике у дитяти. Шубейка сползла, а под ней видны плечики молодецкие, крепкие, широкие. Таким бы плечам — размахнись, коса, таким бы рукам — топор вострый.
Ещё когда Илюша маленький был, Порфинья ночи напролет молилась: «Если я виновата — меня накажи. А его-то за что — младенца невинного?» Спросила как-то об этом батюшку. Осерчал поп: «Кого хочет господь, того и наказывает — на то его воля!» Сидит Порфинья, глядит на сына и слезы в горсть собирает: «Зачем я только тебя, сыночек, на свет родила, калеку убогого». Подумала и сама испугалась: «Да что же это я, жёнка глупая, беду на нашу голову кличу. Живи, сынок мой милый, кровиночка родная. Всю жизнь тебя на руках носить буду!»
Теперь вам понятно, почему летела, словно на крыльях, Порфинья, увидев своего Илюшеньку на ногах?
Дворик возле избы. Держась рукой за плетень, несмело ступает по весенней траве непривычными ногами Илья. Ноги плохо слушаются его, но все же он делает шаг за шагом. Как завороженные стоят Порфинья с Иваном, глядя на сына. За ними полукругом безмолвные односельчане. Порфинья подходит к Илье, трогает его руки, опускается на колени, гладит ноги.