Уходя, она ещё раз оглянулась. Он лежал, разметавшись на лавке. Никогда раньше солнце не будило его на работу, рассвет не извещал о том, что идет новый день, полный забот и трудов. Она тихонько притворила дверь: «Спи, сынок!» Но он пришел сюда к ним на стук топора. Постоял, поглядел и взял из рук Ивана топор, тихонько отстранив отца. И опять Порфинье почудилось, что это молодой муж привёл её неприметной тропкой на лесную поляну. Вот под ударами звонкого топора упало с треском первое дерево. Ещё впереди — и первый дом, и первая пашня, не успев вспахать которую падет конь, и первый крик их единственного сына.
Да, во всем Карачарове не сыскать было семейства счастливее, и каждый из его членов переживал счастье по-своему. Тихо и немо — Иван, деятельно и жадно — Порфинья, изумлённо и неистощимо — Илья.
Всё складывалось как нельзя лучше. С помощью Ильи они уже почти справились с корчевкой. В первый день ноября на Козьму и Демиана Порфинья кинула посреди двора горсть зерна, скликала кур. И пока они, толпясь и толкая друг дружку, хватали жадными, ненасытными клювами зерна, она глядела на них, примериваясь и отбирая. Ловила, ухватив за ноги, стонущую от предсмертного страха куру, дула на перья, заголяя куриные ляжки. Тыкала твердым пальцем в желтый просвечивающий сквозь пупырчатую куриную кожу жирок, нащупывала в тёплом курином чреве ещё мягкое неокрепшее яйцо и, вздохнув, отпускала счастливицу на волю. Какую ни возьми, было жаль губить, не только её самое, но и те яйца, которые она могла ещё снести, тех цыплят, что могли вывестись из этих яиц. Куры, отъевшиеся в эту урожайную осень, были в теле. Вначале, обмерев со страху, они совсем по-мёртвому закатывали глаза, но выпущенные, едва обретя свободу, начинали громко и радостно орать, будто и впрямь только что положили тяжелое теплое яйцо с маленьким солнцем желтка внутри. Наконец, Порфинья остановила свой выбор на старой клуше, рябой и костистой, с выцветшим, как стираная тряпица, гребнем и побелевшим клювом. Она только недавно кончила водить свой поздний выводок и теперь была еще без яйца и не в пример остальным своим товаркам легкая, будто пустая. Она не рвалась и не клохтала, как другие, а только подрагивала жилистыми подсиненными ногами и тихо, по-лягушечьи квакала. Но жёлтая бусинка её глаза неотступно следила за Порфиньей. Порфинья приноровилась было уже зажать её между колен и взялась за нож, но жёлтая бусинка всё глядела, не моргая, и в её золотистой глубине трепетала чёрная точка страха. И вдруг Порфинья вспомнила эту рябую с распущенными крыльями среди пищащих пёстрых комочков. Злая, как собака, она из года в год лучше всех растила свой выводок, оберегая его от быстрого ястреба, от хитрого хорька, бесстрашно вступая в бой с любым врагом. А теперь она бессильно поникла головой, покорно подставляя под нож вытянутую во всю длину поредевшую шею. А мимо, потряхивая перьями хвоста и загребая по снегу голенастыми ногами, с припрыгом вышагивал дурак петух, орливый и бестолковый, В горле его что-то громко и тревожно клокотало, и куры-дуры тоже клокотали в ответ. Порфинью озлил и куриный переполох, и собственная жалость. Она бросила в снег наседку, твёрдо решив пустить под нож петуха. Вот уж кого не жаль — так это его. Да и к чему он, старый лопух. Вот уже подрос молодой петушок-однолеток. Но едва Порфинья выпустила наседку и поманила кур, старый петух, которого она собиралась пустить под нож, хоть и был глуп, а все же сообразил, что к чему, и удрал со двора, будто сгинул, кинув на произвол все свое семейство. Ругая и кляня его, Порфинья в сердцах прихватила и полоснула ножом по горлу молодого долгоногого петушка-подростка, который не успел даже охнуть, как его кровь прострочила красной капелью свежий пушистый снежок. А когда он, ощипанный догола, уже лежал на снегу, откуда ни возьмись появился старый петух и как ни в чем не бывало, загребая голенастыми ногами, важно прошагал по тропинке во главе покорно следовавших за ним кур. Порфинья в сердцах махнула на него перепачканной в петушиной крови рукой, но тут же забыла о петухе. Она вдруг увидела сына. Она не заметила, как он вышел из дому и теперь в наброшенном на плечи отцовском тулупе стоял в дубках и неотрывно глядел вдаль, куда, извиваясь тонкой лентой по снежному полю, бежала дорога. И Порфинья, заслонясь окровавленной рукой, тоже посмотрела туда. И чего смотреть.
Снег.
На снегу — ворона.
Поле.
Лес.
Ели до небес.
Заячий куст.
Медвежий дом.
Кладбище человечье.
Мёртвые спят. Живые — дальше идут.
Близко ли, далеко ли.
Низко ли, высоко ли.
На горе церквушка.
Стоит — светла.
Крест уткнула в небо.
Тут и дороге конец.
Дальше ни сама Порфинья не бывала, ни Иван не хаживал, ни соседи односельчане. Разве только старый слепец Добрило. Уж он-то походил по свету белому — едва домой воротился. Уж он-то поглядел на мир божий — все очи высмотрел.
А сынок, чадо ненаглядное, все вдаль глядит. И что увидел? Порфинья сердито окликнула сына и велела нести ощипанного петуха в дом да приглядывать, чтобы не сожрал его пес, как недавно слизал вершки о молока. Поешь потом такого молока — и грех тебе. Сказано ведь: «Ежели пёс лакая — сосуд осквернише, надобно, прежде чем ясти, сотворить молитву». Порфинья передала Илье петуха и, недовольно поджимая губы, смотрела, как он нехотя оторвал свои глаза от снежной лазоревой дали.
Но сын послушно ушёл в дом, и на душе у нее стало легче. И снова хлопочет Порфинья. За хлопотами оно всегда легче. А когда поставила она на стол горячее варево в горшке, не пустое — с мясным духом, да споро застучали о горшок ложки, она уже позабыла о снежной дороге, подманивавшей ее сына, не жалела больше о куре, что цопал в ощип, так ни разу в жизни и не успев прокукарекать. Да в самом деле, долог ли куриный век.
Впрочем, что о нём жалеть, о куре. Сегодня день святых угодников Козьмы и Демиана. Скоро по первому снегу придет княжий посланец на полюдье, и надобно нести ему от дыма, что утром весело встает над домом, от рала, что по весне ползет по полю, поднимая землю, не то что кур с петухами — зерна и меду, шкур соболиных, и беличьих, и куньих, и много чего другого. Когда же и отведать смерду сладкого куриного мяса, как не в этот день, который прозвали Козьмодемян — куриная смерть. И когда дохлебало семейство до самого донышка варево, Порфинья вытащила из горшка петуха, по-лягушачьи раскорячившего тощие ноги, вывернула их с мякотью — одну мужу, другую сыну. Больше ног у петуха не было. И Порфинья отодрала крылья. Если бы были у нее дочери, то дала бы она по крылу каждой дочке. Но дочек ей бог не послал. И она, оглядев худые петушиные ляжки, положила рядом с ними и крылья. А еще подала она мужу своему Ивану голову с гребнем и бородкой. Ведь он в семье голова. Себе оставила она петушиную шею. Потому что сказано: муж — голова, а жена — шея. Но ведь и голова, как известно, вертится туда, куда поворачивается шея. Она старательно и долго обгладывала до ниточки куриное мясо и грызла петушиные позвонки своими крепкими, мелкими зубами.
Уже вытянуло едкий дым и осталось только тепло да стоялый капустный дух. И было так спокойно сидеть за столом. Порфинья совсем забыла свою сегодняшнюю тревогу. Это чужих сыновей распинали на крестах. Их белые руки приколачивали гвоздями. Их ноги прибивали к доскам. Это чужим сыновьям выжигали непонятно зачем и почему каленым железом очи. А ее сынок, единственный и ненаглядный, сидел тут возле нее в теплой избе и, похрустывая, грыз петушиные кости. И она потихоньку отковыряла от петушиного остова кусочек помягче и потихоньку подсунула его сыну, оставив себе только коротенький с ноготь петушиный хвост — архиерейский носок. Пусть ест чадушка досыта хоть сегодня. Пусть крепнут его руки, пусть легко носят его ноги. Да разве есть у них в Карачарове другой такой молодец, чтобы так вились-завивались его русые кудри, чтобы так глядел он ясным соколом, чтобы была у него такая силушка удалая. Недаром пялят на него глаза девицы. Не зря опускают они очи, когда встречается им на пути она, Порфикья. Все до одной — и ртастая-челюстастая, и другая горластая, и третья румяная да круглая, как блин. Она сама высмотрит и выберет невесту. Иван спорить не станет. Илюшенька супротив слова не скажет. Уж такой у нее сынок, тихий да послушный. Так думала Порфинья, сидя за обедом.