Изменить стиль страницы

Народ вокруг начал редеть (расходились обдумывать и прикидывать, как и что), и ко мне подошла Светлана Ларионова. Светлана Федоровна.

Она подошла ко мне очень, близко и сказала не громко — не тихо (если ближайшие вслушивались, вполне могли бы услышать):

— А я никуда не собираюсь переходить, Геннадий Александрович.

— Вольному — воля, Светлана Федоровна, только не надо так раздражаться. По-пустому не надо. Вы, кажется, копируете Телешова, а вам это вдвойне не идет. Женщина все-таки.

— Не вам про Телешова рассуждать, Геннадий Александрович. И если уж выбирать начальника, я, разумеется, выберу Телешова.

— Это почему же? Если не секрет.

— Люблю сильных мужчин.

— Боюсь, Светлана Федоровна, что в скором времени вам придется пересмотреть ваши сравнительные оценки. Но помочь вам тогда я ничем не смогу.

К концу дня подали заявления трое: я, Самусевич Зинченко. Вернее, не подали, потому что подавать было некому — начальство с обеда исчезло, — а просто отнесли секретарю отдела и проследили, чтобы она проставила на заявлениях число. Позарез нужно было поговорить с Акимовым, но его тоже не было.

Я вышел из института и позвонил Лиде. Она просила меня не звонить, и Исидора Викторовна советовала не делать этого. Но конфигурация событий вроде бы сложилась вокруг меня. Вроде бы я сам начал поворачивать и разворачивать ее в нужную сторону. Мне казалось, что в этом уже есть какой-то успех. Тот, которого ждала от меня Лида. Зачем же ей ждать и томиться? Прикидывать, сумею или не сумею.

Я должен был рапортовать об успехах. Я не мог не рапортовать. Я позвонил Лиде.

Она не хотела знать ни о каких моих успехах. Я мог извиниться и протрубить отбой. Но мне стало обидно. Как тогда. Я сказал (и сказ мой все более переходил в крик), что не понимаю, как можно на основании одного срыва забывать все остальное. Ну я сорвался тогда, я себя не оправдываю, но ведь я хочу исправиться. Я занимаюсь делами. Работой. И ничего пока не прошляпил, не завалил. Почему же я не могу сообщить об этом ей? Поделиться. Поговорить, наконец, просто так.

— Ты прошляпил, Гена, — сказала она усталым и раздраженным голосом. — Ты прошляпил главное. Работой ты занимаешься эти дни? Ну что ж, прекрасно. И уже, говоришь, что-то там сделал? Но это неважно. Ты ж не работой занят, вот что. Ты ею с отчаяния занялся, что мне было что рассказать. А мне это почему-то неинтересно. Вот и все. И не шуми ты так, ради бога!

У меня были возражения по всем пунктам.

Но я не успел. Не успел ни возразить, ни опровергнуть даже первый пункт. Даже прервать ее не успел. Она резко кончила свое и повесила трубку.

Я шел домой, и недоумение мягким-мягким туманом распластывалось над и вокруг. Я шел домой с нимбом недоумения над головой, С туманным, молочно-туманным облаком недоумения. Я недоумевал. Святая наивность.

Ведь я же хотел как лучше.

Хотел как лучше.

Как лучше…

Моя наивность уже не была святой. Я разменял четвертый десяток, и наивность (все, что угодно, но только не она) уже не могла быть святой. Моя наивность была злостной.

На следующее утро я сразу же переговорил с Акимовым. Он меня выслушал и согласился. Когда слушал, заметно было, что сердчишко у него екало (все-таки меньше, чем за год, я его уже второй раз снимаю с места, в опять все то же: разговоры о перспективах, о творческой работе и все такое. Только тогда, по осени, вдохновителем и организатором всех наших будущих побед предполагался Борисов, а теперь, по весне, — Иоселиани). Замирало у Сережи сердчишко, это точно, но выслушал он меня твердо. Вопросы, разумеется, задал. И все деловые, точные. Я ему так же точно и ответил.

В вопросах проявил Серж деликатность и ум: не спросил даже, не получится ли с Иоселиани так же, как с Борисовым. Сам допетрил, что не для того я все это затеваю, чтобы так же получилось. Объяснил ему и почему надо увольняться немедля, и он снова согласился. И пошел писать заявление.

С самим Акимовым прошло гладко. Оставалась еще его жена, Алла. Но с ней я проведу блицкриг как-нибудь после, как-нибудь через несколько недель, когда все уже будет позади.

Я хотел зайти к секретарю отдела, чтобы узнать, дан ли ход вчерашним заявлениям. Но узнавать ничего не пришлось. От секретаря навстречу мне вышел Телешов, и первого мгновенного сцепления взглядов было уже достаточно. Я понял, что ход дан, и баркас с моей командой, если еще и не отчалил от квазиуютного островка отдела Борисова, то, во всяком случае, на воду уже спущен.

И в груди моей, как поется в старинных романсах, тоскливо заныло. Не было у меня веселой злости для схватки с Телешовым. Наверное, и вообще ничего веселого не было у меня после вчерашнего. А без веселости трудно противостоять напористым людям. Трудно и, самое главное, грустно. Но я приготовился скрепя сердце (в который раз скрепя! В этом-то и заключалась грусть — сколько же можно его скреплять?..).

А Телешов с обворожительной улыбкой (это он сам, вероятно, считал ее обворожительной) начал совсем не о том. Начал о том, что, мол, Цейтлин сейчас звонил, он только что прилетел в Москву, остановился в гостинице «Центральная». Надо бы к нему подскочить кой за какими материалами. И он, мол, Телешов, съездил бы, конечно, сам (фу-ты, ну-ты, какая деликатность!), но заодно придется и кое-что обсудить. А вот при обсуждения очень хорошо, чтобы присутствовал и я. Так сказать, как теоретическая правая рука Телешова. И ехать он предлагает немедленно, и даже получалось так, что машина (Телешов ездил на светло-коричневой «Победе») чуть ли не копытами бьет от нетерпения у подъезда института. Ну что ж, поехали. Спустились вниз, сели в машину и поехали. Телешов делал вид, что полностью поглощен дорогой (хотя на самом деле водит он вполне автоматически — машина у него уже лет пятнадцать), я же молчал. Я знал, что инициатива на моей стороне, и мог себе позволить роскошь понаблюдать, как он примется выворачиваться ив положения.

Выскочили мимо Манежа на разворот ко площади Революции, и Телешов, не выруливая на улицу Горького, хлопнул вдруг себя по лбу и затормозил с шиком, выразившемся в визге тормозов.

— Вот черт, — смущенно глядя на меня, забормотал он — чуть не забыл. Слушай, Гена, одно к одному, у меня тут кореш в «Москве» на седьмом этаже остановился. Из Минска нагрянул, еще с института знаемся, кандидат наук и все такое, понимаешь? Я обещал — вот так — до одиннадцати позвонить, а тут меньше часу остается. А у Цейтлина может надолго затянуться. Давай-ка зайдем в вестибюль, звякнем ему, а потом уже в «Центральную» махнем.

Я бы пошел с ним без лишних слов, но неохота было вылезать из авто и топать по подземному переходу, отделяющему пас от «Москвы». Я так и сказал, не грубо, не нежно:

— Так вы идите, а я тут подожду. У меня вот газета сегодняшняя, еще не смотрел.

Но Телешов уже зашел с моей стороны и открыл Дверцу.

— Пойдем, пойдем, — повторял он дружелюбно, но одновременно как о деле решенном, — он, может, сам к нам спустится. Познакомлю, отличный парень. Пошли, разомнешься…

Аргументы были смехотворные, но и препирательство наше никак не дотягивало до серьезного. Неприятно было, что он, хозяин машины, явно предлагает мне выйти, ¦я вроде бы распоряжаюсь его собственностью. Я уступил и вышел.

В вестибюле гостиницы я деликатно оставил Телешева наедине с металлической коробкой таксофона и, отойдя в сторону, закурил. Но мое одиночество длилось ровнодве затяжки. Телешев подошел и огорченно-бодро сообщил, что друга в номере пока нет (этому факту предназначалось огорчение), и дежурная по этажу объяснила, что оно вышел в буфет за сигаретами, а мы, чтобы скоротать эти минуты, можем по мысли Телешова, пропустить пока по коктейлю в баре, здесь же, на первом этаже.

Я не был ни огорчен, ни ободрен и пошел за Телешовыми в пустующим креслам бара. Если уже во всяком человеческом поступке доискиваться логики, то мое решение объяснялось чем-то вроде: «Ну, раз уж пришли…» Я плюхнулся в отличнейшее поролоновое кресло, а Телешов пошел к стойке. Я вспомнил, подскочил к нему и сунул рубль (вся моя наличность не считая меди и мятой пачки троллейбусных билетов). Потом снова вернулся к столику. И почти сразу вслед за мной от стойки отплыл Телешов, держа в каждой руке по два маленьких бокала. Отплыл, потому что осторожничал, дабы не пролитьдрагоценную влагу зеленоватого мерцания. Он благополучно доплыл до столика, придвинул пару бокалов мне и сел в кресло напротив.