Изменить стиль страницы

Фанфан надолго замер - охваченный ощущением тайны и почему-то абсолютно уверенный, что ему ничто не угрожает; по крайней мере до тех пор, пока в комнате не появился человек в белом рединготе - тот самый, что несколько минут назад ревел на крыше оленем! Под шестьдесят, с крупным носом, с внушительной челюстью и величественной походкой - Господи, это был король Франции! Кто хоть раз в жизни видал экю, сразу узнал бы его Величество Людовика XV. Бог нам простит, что так нескромно подслушиваем и подглядываем, как Его Величество держит в левой руке тарелочку с розовым вареньем, в правой руке - золотую ложечку, - и хохочет.

- Я всегда любил подшутить над кем-то! В молодости хаживал реветь в трубу, чтоб попугать своих воображал-сестер. А раз они, моя милая, теперь сплотились против вас, такое удовольствие пугнуть их снова!

Тут появилась та, кого он привык называть своей милой, и Фанфан обомлел, ослепленный её видом, когда сообразил что это долгожданная мадам Дюбарри!

"- Слава Богу, я недаром лез на крышу!" - сказал он себе. И никогда уже не смог забыть то, что услышал и увидел.

- Милый Луи, - улыбаясь, укоряла графиня Его Величество, - разве достойно величайшего из королей разыгрывать из себя шута?

- Моя милая, быть величайшим из королей - значит умереть от скуки, если не позволять себе пошутить! Слава Богу, вашими заслугами у меня есть теперь большие радости, чем досаждать сестрицам!

И слова эти Людовик XV сопровождал жестом, приблизив к очаровательным губкам мадам Дюбарри ложечку розового варенья - к великому облегчению Фанфана, который - зная ужасные памфлеты, курсировавшие по Парижу - боялся, как бы перед его глазами не начали осуществляться те самые "запретные связи", о которых он и слышать не хотел. Но нет, графиня вела себя так, как он и ожидал: она в свою очередь предложила королю ложечку варенья, только апельсинового. Фанфан не мог налюбоваться этим зрелищем - теперь Людовик и Жанна сидели в зеленом кресле, она у короля на коленях, и кормили друг друга вареньем.

- О, какая прелесть! - твердила она и подскакивала, словно на коне. А Людовик добавлял: - Точно, прелесть, клянусь!

Это было последнее, что видел Фанфан перед уходом. Возвращаясь во тьме ночи в Париж, он подумал, что вблизи короли выглядят лучше, особенно когда разгуливают по крышам, как беспризорники и по-оленьему ревут в трубы. Теперь Фанфану нравился Людовик XV за то, что они любили одну и ту же женщину, а эту женщину любил он ещё больше за то, что она любила этого старого шута и хулигана. Его только удивляло, зачем варенье пробовать в кресле и отчего с такими затуманенными взорами.

* * *

В один прекрасный день 1771 года, через три года после описанных событий, по адресу Элеоноры Колиньон в Париже пришло такое письмо:

"Дорогая Элеонора!

Думаю, ты будешь приятно удивлена, получив от меня эту весточку. Конечно наши с тобой отношения обязывали дать знать о себе пораньше, только я постоянно откладывал, потому что боялся причинить тебе боль, напоминая о себе. Ушел я очень не вежливо, даже не попрощавшись, за что теперь и приношу извинения. Тысячу раз я твердил себе, что я неблагодарная свинья, но думал, милая Элеонора, что ты помиришься с Фаншеттой, когда меня не будет. Как у неё дела? Надеюсь, она стала монахиней, что, честно говоря, печально, хотя по зрелом размышлении, она, пожалуй, избежит таким образом превратностей судьбы и пинков под зад, которыми награждает жизнь тех, кто как я не прячется от неё в Господнем доме. Передай ей, прошу тебя, мои самые лучшие пожелания и попроси время от времени молиться за меня, - мне это весьма пригодится!

За прошедшие три года я повидал немало мест, и занимался всем на свете. Вот, например, сейчас шью мешки в тюрьме Гонфлер в Нормандии. И даже стал распорядителем, поскольку сам не знаю каким Божьим промыслом шью быстрее всех остальных. Должность эта, как видишь, дает возможность написать тебе. Письмо это, полагаю, не последнее, поскольку мне осталось здесь сидеть ещё три месяца. И все из-за коровы! Я так устал, что спать лег на лугу (а возвращался я с севера) и вот какая-то корова, взбешенная видимо тем, что я занял её угодья, меня атаковала - и не было другой возможности защиты, как застрелить её из пистолета. Напрасно, защищаясь, я объяснял, что речь шла о необходимой обороне - меня обвинили, что корову я убил, чтоб её съесть.

Конечно, правда, что я умирал от голода, - три дня во рту росинки маковой не было! Вот мне и дали шесть месяцев, что в конце концов ещё немного в здешних краях, где все помешаны на своих коровах!

Париж я покинул, отплыв от моста де ля Турнель на барже, которая возит зерно в столицу. Взяли меня на неё матросом. Мне нравилось плавать по Сене, несмотря на мороку с погрузкой мешков с зерном, только вечные рейсы туда и обратно, и каждые четыре дня снова к мосту де ля Турнель - это мне надоело, и вот как-то утром я сошел на берег и перешел на старую калошу, направлявшуюся в Эльзас. По дороге на нас напали грабители, но эти болваны не нашли моих 50 ливров, спрятанные под поясом! Поскольку мне досталось прикладом по голове, меня лечил один пастор из ближней деревни, из Рисхейма, и несколько месяцев я провел там певцом в церковном хоре. Когда отросли волосы (а то мне ведь обрили череп) я снова тронулся в путь, собираясь добраться до долины Луары, чтобы увидеть замок Шамбор, о котором мне пастор, бывший там исповедником, немало рассказывал. В тех краях я работал на виноградниках, жил у смотрителя винных подвалов, и с едой там было прекрасно. Потом, правда, у меня были большие проблемы, но не там, а в Лионе, на который я также хотел взглянуть, потому что слышал о нем много хорошего.

Долгий путь туда я совершил по большей части на спине коня одного писаря из Римской курии, который, возвращаясь в Рим, принужден был пролежать четыре дня в одном трактире, где я мыл посуду, поскольку зад у него был сбит до крови, и не по его вине, а по вине его коня.

Тут у меня случилось крупная неприятность, когда меня застал начальник стражи Эсперандье за неприглядным обращением с его невестой, - прислугой в том же заведении (но и она со мной обращалась весьма неприлично!). Мы поругались, и я, к несчастью, разбил Эсперандье нос и вынужден был исчезнуть, даже не получив расчет! Поскольку я счел, что на меня ополчатся все стражники в тех краях, пришлось направиться на северо-запад, ибо я собирался податься в моряки. Но я не буду описывать все мои приключения, милая Элеонора, только ещё два слова о том, что касается моего ухода.

Тогда я зашел к брату Анже, и тот меня отвез в Версаль, где - смотри не упади! - должен был представить меня моей матери. Вот это было б да! Мне обзавестись матерью - мне, у которого её никогда не было! Кроме того, я собирался нанести визит одной особе, о которой тебе никогда не говорил, но которую встретил в тот день, когда ты меня послала к Лабиллю за перчатками: графиня Дюбарри! Вот так! Но тут несчастья на меня посыпались один за другим! Я потерял из виду несчастного брата Анже, а когда нашел, мне сказали, что час назад он вдруг скончался в приемной, где беседовал со своим приятелем. И его отвезли куда-то, потому, что в Версале не умирают! И я от боли и одиночества начал кричать, как сумасшедший, что хочу видеть графиню Дюбарри, так что два стражника, взяв меня за шиворот, вывели на парижскую дорогу и надавали под зад, чтоб не возвращался! Представь, в каком смятении я был: ведь потеряв опекуна, терял и мать!

Нежно тебя целую, милая Элеонора! Можешь писать мне на тюрьму в Гонфлере. Когда я выйду отсюда, двинусь в Нант - ведь я всегда хотел быть моряком. Тогда пошлю тебе свой новый адрес.

Фанфан. (Ты знаешь, что мне уже тринадцать?)"

Письмо это, в котором Фанфан рассказывает, что ему довелось пережить, но ни словом не упоминает о своем самом сильном впечатлении - о ночном визите в Версаль, о том, как влез он таки на "Крышу мира", - так вот, письмо это осталось без ответа! Все потому, что не дошло до Элеоноры. Та год назад опять перебралась куда-то, и ни те, кто въехал в её бывший дом, ни мы теперь не знаем, ни где она теперь живет, ни чем там занимается.