Во всяком случае, УМОЛЯЮ Вас, голубчик: исследуйте это дело и пришлите мне немедленно сведение; ибо я умру с тоски.
Если же это неверно, если Паша только говорил, а не сделал, то есть если он в Москву не ездил, с Катковым не говорил и даже не писал ему (это почти что всё равно, впрочем, то есть писать или видеться лично) - то, пожалуйста, не говорите Паше, что это я знаю через Анну Николавну. Боюсь, что он ей очень нагрубит. Одним словом, во всяком случае, про Анну Николавну ему ни слова. На Вас же смотрю как на провидение. А Каткову все-таки письмо пошлю; нельзя. Если Паша не виноват, то есть у Каткова не был, то я так ведь напишу, что ему лично не очень повредит: увлечение молодого человека, которого там и не знают. С своей стороны, скажу Вам, что мне жаль Пашу; я его не ужасно виню: действительно, молодость, совершенная невыдержанность. Это надо извинить и не поступать круто, потому что до погибели, будучи таким дурачком, - недалеко. А я ведь воображал, что он за ум взялся и понял, что ему уже (без очень малого) 21 год и что надо трудиться, если нет капиталу. Я думал, что, поступив на службу, он понял наконец, что честный труд его обязанность, равно как и всякого, и что нельзя же упорно и никого не слушая, как бы дав себе слово - ничего не делать и стать на том. А он, как теперь я понимаю, вообразил, что он мне этим милость сделал, что стал служить. И кто вбил ему в голову, что я обязан его содержать вечно, даже после 21-го года? Слова его Анне Николавне (которые, уж конечно, верны): "Я знать не хочу, что он сам нуждается; он обязан меня содержать", слишком значительны в известном смысле для меня: это значит, что он не любит меня. Конечно, я первый извиняю и знаю, что значит увлечение и заносчивое слово, то есть знаю, что слово не дело. Я всю жизнь помогать ему буду и желаю. Но вот беда: много ль он потрудился-то для себя? Три месяца он не получал только от меня пенсиона; но все-таки в эти три месяца он получил от меня 20 руб. деньгами и 30 р. я заплатил за него долгу Эм<илии> Федоровне. Итак, в сущности, он только один месяц не получал! И тут стосковаться уж успел! Стало быть, не способен же этот человек для себя трудиться! Мысль не отрадная. Уж конечно, я из последнего необходимого посылаю теперь и ему и Эм<илии> Федоровне. А ведь я уверен, что и у Эм<илии> Федоровны меня бранят на чем свет стоит. И к тому же я человек больной. Ну если работать не в состоянии буду - что тогда?
Голубчик, Вы один мое провидение и истинный друг! Ваше вчерашнее письмо воскресило меня. Никогда тяжело и труднее не было ничего в моей жизни. 22 февраля (нашего стиля) жена (после ужасных 30-часовых страданий) родила мне дочь и до сих пор больна, и тут знаете как нервы расстроены, надо удалять всякое неприятное известие, она же меня так любит. Соня, дочь, здоровый, крупный, красивый, милый, великолепный ребенок: я положительно половину дня целую ее и не могу отойти. Это хорошо; но вот что дурно: денег 30 франков; все до последней тряпки, моей и жены, заложены. Долги настоятельные, необходимые, немедленные. Вся надежда на Каткова и беспрерывная мысль: а что если не пришлют? Измучившее нас обоих известие о Паше. Страшная и беспрерывная боязнь моя, мешающая мне ночью спать: что если Аня захворает? (сегодня 10-й день), а у меня не на что ни доктора позвать, ни лекарства купить. Еще не начатая 3-я часть романа, которую я обязался честным словом доставить к 1-му апреля нашего стиля в Редакцию. Вчера ночью радикально измененный (в 3-й уже раз) весь план 3-й и 4-й части (а стало быть, еще три дня, по крайней мере, надо употребить на обдумывание нового расположения); усилившееся расстройство нервов и число и сила припадков, - одним словом, вот мое положение!
При этом при всем, до самого Вашего письма, полное отчаяние за неуспех и скверность романа, и следств<енно>, не упоминая об авторской тоске, убеждение во всех лопнувших надеждах, потому что на романе все надежды. Каково же должно было обрадовать Ваше письмо: ну не вправе ли я Вас назвать провидением! Ведь Вы мне всё равно, что покойный брат Миша, в теперешних моих обстоятельствах!
Итак, Вы меня радуете известием об успехе. Я совершенно ободряюсь теперь. Третью часть я к 1-му апреля кончу и сдам. Ведь написал же 11 1/2 листов ровнешенько в два месяца! Умоляю Вас, голубчик, когда прочтете финал 2-й части (то есть в февральской книжке), напишите мне сейчас же. Поверьте, что Ваши слова для меня ключ живой воды. Этот финал я писал в вдохновении, и он мне стоил двух припадков сряду. Но я мог преувеличить и потерять меру и потому жду беспристрастной критики. О, голубчик, не осуждайте меня за это беспокойство как за тоску самолюбия. Самолюбие конечно есть, разве можно быть без него? Но тут главные мотивы мои, ей-богу, другие! Слишком много с этим романом сопряжено, во всех отношениях.
Ваши письма всегда меня возбуждают и подымают во мне всё на несколько дней сряду. Ужасно бы хотелось и мне с Вами кой об чем поговорить. Но этот раз всё пошло на семейную дребе<де>нь; до другого письма. Ведь это тот Данилевский, бывший фурьерист, по нашему делу? Да, это сильная голова. Но в журнале Министерств! Мало они расходятся, мало читаются. Нельзя ли оттиснуть хоть потом особо. О, как бы я желал прочесть?
Пишите мне об себе как можно больше. Поклон мой всем Вашим. Жена Вас ужасно любит и кланяется Анне Ивановне. Она в восторге от своего произведения, да и я тоже (то есть от Сони). Что же касается до "Идиота", то так боюсь, так боюсь - что и представить не можете. Какой-то даже неестественный страх; никогда так не бывало.
Какие я Вам тоскливые и ничтожные письма пишу! Обнимаю
Вас крепко, ваш весь
Федор Достоевский.
Во всяком случае буду писать чаще теперь. Аня заплакала даже, прочтя в Вашем письме об успехе "Идиота". Она говорит, что гордится мною.
340. M. H. КАТКОВУ
3 (15) - 5 (17) марта 1868. Женева
Женева 3/15 марта/68.
Милостивый государь, многоуважаемый Михаил Никифорович, Не нахожу слов, чтоб извиниться перед Вами, и не знаю как начать мое странное письмо. Я получил одно очень странное известие; оно может быть и неверно; в таком случае я только напрасно Вас беспокою, и мне это до крайности больно, потому что слишком уж часто я Вам надоедал личными, домашними моими обстоятельствами. Но, к несчастью, это известие скорее верно, чем неверно! Во всяком случае, я обязан перед Вами чрезвычайными извинениями и с этою целью пишу письмо это: если известие верно - простите за причиненное беспокойство; если нет - простите за письмо это.
Меня уведомили, и уведомили положительно, что пасынок мой, Павел Александрович Исаев, молодой человек около двадцати одного года, отправился из Петербурга в Москву, в конце февраля, с целью явиться к Вам и испросить у Вас денег, в счет моей работы, - от моего ли имени, или прямо для себя не знаю. Получив это известие, я был убит и не знал что делать. Вы так деликатно со мной поступали и вдруг, через меня, такое беспокойство! Но так как это очень могло быть (а если не было, то еще может случиться), то позвольте мне сделать некоторые объяснения.
Уезжая за границу, я оставил моего пасынка, всегда жившего со мною, под косвенным, нравственным надзором искреннего и доброго друга моего Аполлона Николаевича Майкова, через которого и пересылал всё что мог для его содержания. Этот пасынок мой - добрый честный мальчик, и это действительно; но, к несчастию, с характером удивительным: он положительно дал себе слово, с детства, ничего не делать, не имея при этом ни малейшего состояния и имея при этом самые нелепые понятия о жизни. Из гимназии он выключен еще в детстве, за детскую шалость. После того у него перебывало человек пять учителей; но он ничего не хотел делать, несмотря на все просьбы мои, и до сих пор не знает таблицы умножения. Он, однако, уверен, и год назад спорил с Аполлоном Николаевичем Майковым, что если он захочет, то сейчас же найдет себе место управляющего богатым поместьем. Тем не менее, повторяю, до сих пор, лично, он - мил, добр, услужлив при истинном благородстве; немного заносчив и нетерпелив, но совершенно честен. Уезжая, я оставил ему денег, потом присылал сколько мог. Но в последние три месяца я нуждался ужасно, несмотря на беспрерывные присылки мне Вами денег и несмотря на чрезвычайную скромность и даже крайность моей жизни. Всё дело в сделанном раньше долге, хотя и очень небольшом, здесь в Женеве, в болезни жены и в некоторых экстренных расходах. То, что я не могу посылать помощи вдове моего брата и пасынку, сокрушало меня здесь до боли. Но, однако же, в эти три месяца я все-таки пересылал ему 20 руб. деньгами и отдал за него 30 р. долгу. Стало быть, он не получал от меня денег всего какой-нибудь месяц. Между тем мои родственники и знакомые упросили его в это время принять хоть какое-нибудь служебное место, и я с чрезвычайной радостию узнал, что он наконец решился взяться за какой-нибудь труд. Он служил месяца два в Петербурге в адресном столе (место, конечно, по способностям). Вдруг слышу, что он поссорился с начальством и отправился в Москву, прямо к Вам, чтоб взять у Вас денег, на том основании, что я: "обязан его содержать".