Вода Сены стала блестяще черной. Мальцев, усевшись рядом с парижской нищетой, стал третьим бродягой-клошаром.
— Можно?
Открылся наглый рот толстяка:
— А чего спрашиваешь? Сел, ну и сиди. Только смотри, жопу не проморозь.
Рот лгал, из грубо говоривших губ выходил добродушнейший голос сытого человека.
Худой и грустный клошар тоже подал голос:
— Ну чего? Шум да шум. Могу я поспать в этом грязном городе?.. или мне на другой берег перейти?
У этого человека был сходный с лицом печальный голос.
Мальцев, встрепенувшись от неожиданной мысли, спросил:
— Полицейских не боитесь? Мы же в центре города сидим. Могут нас забрать? А если заберут, то что будет?
Сытый голос расхохотался:
— Откуда ты такой взялся? Не бойся. А если лягавый и пришкандыбает — он только вой со скуки подаст да и потурит нас на другой участок. Но редко это бывает, лягавые — они воды боятся. Ты новенький, сразу видно. Ничего, свыкнешься. Вот я…
— Давайте спать, а? Выпьем и будем дрыхнуть, — сказал грустный голос.
В наступившей ночи раздался звук проникающего в горло вина. Причмокивание было долгим. Затем опустилась тишина — оба клошара прыгнули без разгона в сон.
Мальцев закутал лицо шарфом, но не закрыл глаз — ему вполне хватало одной темноты. Он вновь мысленно сжал руками голову… и мышцы, послушно уловив веление, нудно заныли. Мальцев по-детски обиженно почувствовал боль в бессильно разбросанных руках.
Впервые за много лет по лицу Святослава Мальцева потекли слезы. Он вспомнил рыжую голову одного своего друга, с трудом терпевшего насилие, человека, любившего мечту о социализме с человеческим лицом и получившего за эту мечту семь лет строгого режима. Что он делает в эту минуту? Спит себе, небось, на положенном месте в лагерном бараке, переваривает баланду… мысль отдыхает, подсознание рисует и рисует сны о свободе, любви, быть может, о том социализме, которого он никогда не увидит… подсознание все может.
Мальцеву не было холодно. Дождь ушел вместе с днем. Еще влажный воздух тепло касался лица. Камень парапета немного студил тело, но это было такой чепухой… Слезы свободно текли. Жалость к себе была острой, болезненной. Происходило то, чего только и боялись когда-то жившие здесь галлы — небо падало на голову Мальцева. Судьба зло смеялась над ним, а жизнь, казалось, отнимала последние иллюзии.
Его друг, ставший зэком, спал в бараке и наверняка продолжал верить в социализм с человеческим лицом. А ставший свободным Мальцев лежал с двумя клошарами под мостом, носящим имя русского царя, и терял веру в себя, надежду, мечты, веру в ценность страдания. Французский документ в кармане позволял ему свободно разъезжать по миру, свободно переезжать с квартиры на квартиру, свободно говорить, орать, писать… свободно, свободно, свободно. Будь все проклято! Он, Мальцев, лежал здесь — и завтра, если полиция не заберет, нужно будет найти чего-нибудь поесть.
Было же еще не так давно существование, лишенное проблемы выбора. Была комната-квартира на улице им. Ленина. Ни съехать, ни переехать. А если разрешат — дадут то же. Квартира — собственность государства, ты — собственность государства, — и никаких забот. Была работа как работа. Главное — не перевыполнить норму, иначе снизят расценки. Работай как все, побольше перекуров, болтовни и поменьше пота. Усилия не вознаграждаются, покорность — иногда, но лучше, спокойнее, быть где-то между услужливым рвением и равнодушной покорностью. Частая смена предприятий пачкает трудовую книжку — начальники отдела кадров этого не любят и, кроме того, одно предприятие похоже на другое, завод — на завод, фабрика — на фабрику, расстояние между ними в десять тысяч километров ничего не значит: все — собственность государства, и ты — собственность в этой собственности, и все заранее предопределено. Те, кто знают или чувствуют, что они могут добраться хоть до первой ступени иерархической лестницы, — те карабкаются, скользят, топят и давят других, думая при этом, что живут, а не существуют. А может, желание быть рабом освобождает от рабства. Хорошо тому, кто не только не видит своих цепей, но и не подозревает об их существовании. Он — счастлив. Одному холодильник бы да денег собрать на отпуск. Другому — немного бы хрусталя в доме, и счастье с порога — да в комнату. Воистину счастлив человек, не знающий о существовании свободы.
А он, Мальцев, разве он не был счастлив… рыбалка, охота? Не стояло проблемы выбора. Не было веры в Бога или в коммунизм — все одно. Не было и безверия. Была крыша над головой. Был хлеб…
Да — был. Антисоветская это пропаганда говорит, будто хлеба нет. У нас в СССР последний раз помирали от голода в начале пятидесятых годов. После — нет.
Мальцев подумал это, будто спорил с кем-то. Ему, Мальцеву, дали проблему выбора, и он увидел свои цепи. Мысль стала словом, слово — действием, и вот — он здесь, у парижского моста, ночью, с двумя клошарами. Что говорить? Кому орать? И вечно-русское — что делать?
Вот как бывает: руки стынут на плитах набережной, и это же бессилие сильнее всякой силы сжимает виски отчаявшегося человека.
Мелькнула сквозь слабость мысль-зацепка: а может, вернуться? Ну посадят, ну отсижу, а там видно будет. Что будет видно? Что опять нужно бежать?
Клошары храпели ровно, без страдальческих присвистов нездоровых от безалаберной жизни людей. Спят себе в центре столицы, чтобы, проснувшись, поносить и поносить власть. Серегу бы сюда, вот где он пожил бы! Сержант Серега, как его называли соседи, уже более тридцати лет ежедневно скакал по улице детства Мальцева к Волге. Одна нога — протез, другая — от земли до культи — из воздуха, зато под мышкой отполированный костыль. На груди сержанта Сереги болтались медали и чем-то дышали ордена. Над ними смеялись: в конце шестидесятых годов не было человеку выгоды напоминать о своих былых подвигах на фронте.
Он спускался к пристани в своей бессменной гимнастерке и часами что-то говорил реке. Когда бывал болен или уставал — не спускался, усаживался на обочине и переговаривался с водой издалека.
Одна бабка из соседнего двора любила рассказывать, как избежал сержант Серега через год после окончания войны кары за то, что стал калекой. Тогда, говорила бабка, всюду ездили люди от советской власти и хватали бездомных инвалидов, портящих своим видом государству настроение. Голод был, страна отстраивалась, и эти горемыки были как-то ни к чему. Всех забрали, и никто назад не вернулся. А Серега — спасся. Он, как увидел тех людей в «газиках», шмыгнул за штабель дров, протез свой небрежно выставил, сушившийся на веревочке пиджачок на плечи накинул, стал как хозяин поленья перебирать. Те не заметили, уехали… Так и остался Сереженька единственным одиноким калекой района.
Мальцев не помнил, сколько раз забирали сержанта Серегу в отделение милиции. Никто не считал. Но раз Мальцев удивился необыкновенному: два румяных милиционера со смехом закидывали инвалида в воронок, и медали на груди дяди Сережи не зашумели, не звякнули, а как-то стонуще позвали друг друга. Тогда Мальцев был уже болен свободой — потому и услышал.
Мальцев пошевелился… чувство неприязни к сытым клошарам возникло неожиданно, но он был почти уверен, что звал и ждал его, это чувство. Вот сравнил сержанта Серегу с этими двумя сладко храпящими существами — и стало легче на душе и немного стыдно за слабостью.
Божественное сравнение. И проклятое. Именно появление сравнения было первым признаком заразного заболевания, называющегося свободоманией. Нет сравнения — нет сомнения. Был бы теперь Мальцев по-прежнему счастливым рабом, героическим рабом, готовым защищать собственные цепи, готовым по приказу надевать их на чужие тела и мысли, хотя бы этих самых французов. Не было бы поисков наименьшего зла, не было бы броска в свободу. Что с ней, кстати, делать?
Образ сержанта Сереги дал Мальцеву каплю бодрости, но беспомощность перед чужим миром все же не хотела уходить. Знание французского языка не помогало, и отсутствие иностранного акцента только подчеркивало нелепость житейской ямы, в которую он попал. Давеча Мальцев зашел в кафе и попросил соку. Ему дали чашку кофе. Откуда он мог знать, что нужно заказывать фруктовый сок, потому что слово «сок» на жаргоне означает, «кофе». На него тогда смотрели насмешливо и еще как-то странно оскорбительно.