— Девочки там!
Дверь открыла Лиза, средняя. Только с ней не было у Пряхина никаких отношений. Держась за косяк, не переступая порога, покачиваясь от усталости, Алексей протянул девочке две картофелины, сунул руку в карман, достал еще две и так доставал их по две, не говоря ни слова.
На лестнице его качнуло, он снова почувствовал боль в груди, прикрыл глаза, на мгновение остановился. Через секунду он двинулся дальше, собрав в кулак остатки сил, обернулся на дверь и увидел взгляд — встревоженный, беспокойный.
Это было последнее, что он запомнил, — встревоженный, беспокойный взгляд, и эта тревога странно успокаивала его…
Не помня себя, Алексей добрался до избушки тети Груни, разделся, лег в постель и провалился в беспамятство.
Две веши он помнил в забытьи: разговор о том, что девочек отдадут в детдом, и этот взгляд — встревоженный и беспокойный.
Когда Алексей думал про детский дом, он стонал и ворочался, когда ему мнился Лизин взгляд — утихал и успокаивался.
Он не почувствовал поначалу глубину бабушкиной горечи. Пряхин разбирался в этом известии постепенно, толчками. Сначала слова про детский дом показались ему напрасным испугом. Потом он стал думать, что девочек могут разделить — отправить в разные города. И только теперь, в беспамятстве, до него доходило главное: ведь детдом — это все, крах, конец. И вся вина за это лежит на нем. Сначала принес он в эту комнатку мертвую мать, а теперь развеет семью по ветру. Как варвар, как какой-то фашист…
В горячечном бреду он являлся сам себе угрюмой, злой силой. Размахивал руками, что-то кричал, и трое девочек и бабушка разбегались от него, а он опять орал и пугал их… Потом утихал. Средняя, Лиза, смотрела на него встревоженно, беспокойно, и он понимал, что эта тревога и это беспокойство относятся к нему: не он боялся за девочку, а девочка за него.
Когда Пряхин очнулся, первым, кого он увидел, был Анатолий — его темные очки в железной оправе и лицо, посыпанное синими оспинками. Алексей встрепенулся, ему показалось, что он проспал и гармонист пришел, чтобы устыдить его.
— Сейчас! Извини, — пробормотал он, пытаясь сесть, но не мог. Руки были как плети и не слушались его.
— Братишка! — обрадованно зашумел Анатолий. — Ожил! То-то же! Нашего брата инвалида не так легко завалить! Молодец!
Из-за плеча Анатолия выглядывала тетя Груня, и тут только Алексей понял, что он не спал, а прихворнул.
— Ха-ха! — радовался Анатолий. — Ни хрена себе прихворнул! Три дня в беспамятстве!
Алексей расстроился. Представил себе, как сидит Анатолий три дня, играет на гармошке, а все без толку, потому что крутить карусель некому.
— Как же карусель? Стояла? — спросил Пряхин, качая головой, виня себя.
— Почему стояла? Работала! Только без музыки! И знаешь, ничего, оказывается. Можно и так.
— Как же? — пробормотал Пряхин. — Сам крутил?
Он представил, как Анатолий, собрав рубли и выдав билетики, поднимается со стула, находит дверцу в барабан, залезает внутрь, кладет в сторону палочку и, навалясь, толкает перед собой бревно.
Пряхин знал, он все знал про карусель, знал, как обязательно надо подпрыгивать потом, когда колесо раскрутилось, уцепиться за бревно и прокатиться на нем, пока маховик не замедлит свой ход.
Анатолий словно угадал его мысли.
— А я приседал, — сказал он. — Раскручу и присяду, отдохну. Пока не почувствую, что колесо останавливается.
Ах, Анатолий, боевой геройский капитан, ах, неунываха!
— Слушай, — спросил Алексей, — а почему ты на карусель пошел?
Не раз ему это в голову приходило, а спросил впервой.
— Да предлагали мне, — весело ответил Анатолий, — в артель идти. Какие-то железки штамповать. Сиди себе и штампуй. Тепло, дождик не капает. Я уж было согласился, но потом подумал — не годится. У нас в артиллерии дела хорошо идут, когда вперед движешься. Как засел, окопался, тут к тебе противник пристреляется, и пошло-поехало. Сегодня ездового убьют, завтра расчет. Нет, в артиллерии жить, когда движение есть. Вот я и решил, на карусель пойду. Шум, гам, смех, гармошка. Движение. Задумываться некогда, а у штампа задумаешься — тут тебя и прихлопнет.
Он опять рассмеялся. Из-за плеча Анатолия вновь вышла тетя Груня, показала ему что-то блестящее.
— Ну-у! — обрадовался Алексей. Это ведь был его кожаный костюм. Никак Зинаида откликнулась?
Тетя Груня пригорюнилась, как всегда, подбородок в ладонь положила.
— Кабы Зинаида! Соседка прислала. Учительница по прозванию Марья Сергеевна!
Марья Сергеевна! Жива, значит. Слава богу. А он ведь вспоминал ее, эх, Марья Сергеевна.
Что-то трепыхнулось тревожно в груди. Зинаида, вот что.
— С командиром, с каким в поезде познакомилась, дальше проехала, сказал он зло.
— Немилостив ты, Алеша, — сказала печально тетя Груня, — понять не можешь никак, что мир держится на прощении.
Алексей поперхнулся. Правильно, тетя Груня! По щекам ему — раз, раз! За Зинаиду. А подумала бы: стоит того Зинаида? Готов он простить, верно, на прощении держится мир, и простил однажды — и не однажды простил! — но вот же пример: прислала костюм не она — соседка, значит, не приехала. А не приехать могла по одной причине — махнула рукой на Пряхина. Он — с поезда, она поездом — в другую степь. Ох, тетя Груня, святая простота, всем-то ты веришь, всех любишь…
Анатолий ощупывал кожаный костюм — брюки, куртку, фуражку, прикидывал, сколько дадут в переводе на муку, на сало, на хлеб. Выходило, мешок муки — если на муку.
— Давай оклемывайся, да пойдем с тобой в деревню, — шумел Анатолий. Ведь мешок это в городе дадут, а деревня и того больше отвалит! Возьмем два выходных, запрем карусель и айда на промысел!
Гармонист ушел, тетя Груня подала Алексею похлебку. Опять в глаза ему заглядывает, снова винится.
— Не беспокойся, тетечка Грунечка, — сказал Пряхин ласково. — Вот поднимусь, в милицию пойду. Объявлю Зинке розыск.
Утешил тетю Груню, хотя Зинаиде ни на мизинец не верил. А что, действительно. Зайдет, заявит, пусть отыщут следы, новый адрес. Напишет он ей, крепенькие отыщет словечки за то, что тетю Груню ни разу не вспомнила, слова доброго не сообщила, а ведь не кто иной — тетя Груня в Москву ей выехать помогла.
— А меня ты прости, — сказал тете Груне, глаза отводя. — Может, и правда с Зинаидой что приключилось.
В дверь постучали, и Алексей часто-часто заморгал, не давая слезам воли. На пороге стояла средняя, Лиза, а в руках держала маленький узелок.
— Проходи, раздевайся, — проговорила тетя Груня, и доброе лицо ее цвело, улыбалось. — Три дня приходит, а ты в беспамятстве, смотришь на нее, не узнаешь, только чего-то про детский дом разговариваешь, какой еще детдом тебе впал…
Девочка скинула пальтишко, присела на краешек стула, красными, как гусиные лапки, руками стала развязывать узелок, протянула Алексею мисочку с картофельными оладьями:
— Еще теплые.
Алексей порывисто схватил ее руку, стал согревать жаркими ладонями. Спросил, сдерживая себя, поперхнувшись:
— Что ж, у тебя варежек нет?
Она весело мотнула головой, черные шелковистые волосы взлетели на плечо и остались там сияющей прядью. Пряхин с любопытством разглядывал Лизу. Сколько ей? Одиннадцать, двенадцать… Черные вразлет брови, густые кусты ресниц, нежно и женственно прикрывающие глаза с вишневыми ласковыми зрачками, губы по-детски пухлые, ярко-розовые, несмотря на голод, смуглая кожа, тонкие мочки ушек, прикрытых волосами… Фигурка девочки была еще детской, несуразной. Красные, с обкусанными ногтями руки, острые коленки в прохудившихся чулках, сама она в синей кофточке с дырявыми локтями — все было хрупким каким-то, наивным, девчачьим, но лицо — лицо, казалось, не могло скрыть ее будущей красоты и женственности.
Пряхину пришла в голову неожиданная мысль: он должен сохранить эту девочку! Нет, нет, он должен спасти и бабушку, и Катю с Машей, за всех он отвечает головой, но вот эту, среднюю, спасти непременно.