Изменить стиль страницы

— Катя!

Да, перед ним стояла Катя, и глаза ее в упор расстреливали Пряхина.

— Торгуешь?.. Почему не в школе? — спросил он растерянно.

— Какое вам дело? — зло ответила Катя.

Он покачал головой, по-прежнему не отпуская Катю: это не младшая, тотчас задаст стрекача.

— Хорошо, — сказал он. — Тогда налей чаю. Вот деньги.

Ее глаза горели, каждой своей клеточкой девушка ненавидела Алексея.

— Вам не налью! — выпалила она.

Парок из чайника струился все тише, плохая получалась из Кати торговка; вон настоящие-то торговки стоят с керосинками, у них чай не остывает, а тут — на много ли стаканов хватит домашнего жару, хоть и укрытого тряпками?

— Ладно, — сказал Алексей, — ступай.

Он отпустил Катин рукав, девушка тотчас отбежала в сторону и остановилась в нерешительности.

Изможденный, грязный солдат с черными от угля руками смотрел на нее исподлобья непонимающим, омертвевшим взглядом.

Катя повернулась к толпе, крикнула неумело:

— Кому чаю?

Голос ее сорвался, она заплакала, покрылась красными пятнами, кинулась с рынка. У входа поскользнулась на льду и упала.

Загромыхала крышка чайника, чай пролился в снег, Катя поднялась и крикнула Пряхину:

— Ненавижу! Ненавижу!

Медленно крутилась в тот день карусель, и даже, кажется, тоскливо играла гармошка.

Алексей двигался по кругу и засыпал на ходу. Дважды он упал, сильно ударившись. В первый раз он тотчас вскочил, испугавшись, долго не мог опамятоваться, понять, где он; над головой ходили жерновами, едва поскрипывая, поперечины, на которых держалась карусель.

Второй раз он упал уже под вечер, вконец обессиленный, и теперь ему было все равно, где он и что с ним. Пусть крутится, что угодно, хотелось спать, тысячу раз спать. Ударившись, Пряхин очнулся, безразлично подумал, что надо встать, но не встал, пока не оборвалась музыка.

Он поднялся.

Карусель стояла. В дверцу заглядывал Анатолий — никак не мог отделаться от зрячих привычек.

— Что с тобой?

— Порядок, братишка! — ответил его тоном Алексей, они рассмеялись, и Анатолий сказал:

— Значит, ты воинского звания рядовой?

— Так точно, товарищ капитан, — ответил шутливо Пряхин.

— Мысль понимаешь правильно. По званию я тебя старше. И намного. Так что приказываю: сегодня ночью спать.

— Эх, капитан, — сказал Алексей, — ты меня старше по званию, я тебя старше по возрасту, так что придется мне повкалывать ночку и много-много ночек еще.

— Ты это брось, — рассердился Анатолий, — сдохнешь! А что касается возраста, нас война всех сравняла, понял? И старых и молодых. Все мы теперь одного года рождения.

— Пожалуй, верно, — согласился Пряхин. — Все равные, все седые, кто живые — все раненые. Только ты вот ранен геройски, а я глупо. — Алексей выбрался из барабана, присел на синюю лошадку. — Пойми, капитан, ты из войны с победой вышел, хоть победа еще не пришла. А я-то! С поражением!

— Ты это брось, брось, — заволновался Анатолий.

— Да нет, бросать нечего, — задумчиво отозвался Пряхин. — Ты с победой, а я с виной. Вроде как дезертир, понимаешь? Дезертир он и есть дезертир. Победа придет, а не для него, виниться всегда будет, если, конечно, хоть капля стыда есть. Вот и я. Человека убил во время войны. Не врага, не фашиста — женщину. Мать. — Он вздохнул. — Да что там, дезертир со своей виной счастливцем против меня будет… Так что не держи ты меня, капитан, и не жалей… Да тут еще девочек-то, — испугался он снова, — в детдом предлагают, представляешь?

Он поднялся с лошадки, спросил:

— Ну, я пойду?

Нюра стояла возле карусели, сказала, что привезли картошку.

— Слышишь! — обрадованно крикнул Пряхин Анатолию. — Картошку привезли! А ты говоришь — спать! Проспишь тут все на свете.

Он зашагал к тупику, и каждый шаг отдавался болью в груди. Почему в груди? Раньше болела голова, бывало, в голове отдавались шаги, а теперь почему-то в груди. В тупичке шла суета, разгрузить вагоны с чем-нибудь съедобным желающих было больше.

Алексей вошел в черед теней — подходил к вагону, становился спиной, приседал под тяжестью куля, волок его к складу, садился на корточки или преклонял колени и сваливал мешок с плеча.

Он вспомнил свой круг тогда — ночью, когда возил снаряды к станции. Навстречу ему двигались подводы с окоченевшими, безразличными от усталости возницами, но, даже изнемогавшие от работы, они обязательно поднимали руку в знак приветствия, и он махал им в ответ. Тот круг был осмысленным, хотя бесконечным, как и здесь. Да, тот был осмысленным, там поднимали руку, чтобы поддержать друг друга в бесконечном своем круге, а здесь — здесь было совсем другое. Люди проходили рядом, но не говорили друг другу ни слова. И эта тишина не была пустой, нет. Вначале Алексей не понимал этого. Потом ощутил с физической остротой. Здесь люди были враждебны друг другу, вот что. Алексей не понимал этого. Почему? Зачем? Надо бы заговорить. Но он не заговорил. Запел. Хриплым, простуженным голосом он затянул:

— Э-эй, ухнем, ещ-е рази-ик, еще ра-аз!

Над ухом кто-то рыкнул: "Заткнись!" — и вот тогда он почувствовал это отчуждение, эту враждебность. Но и в ту минуту он не все еще знал о тенях, мелькавших у вагонов.

Когда дело шло к концу и многие уже получили расчет, его остановил придушенный женский крик. Алексей обернулся и скорей услышал, чем увидел, как во тьме с треском рванули мешок, картошка рассыпалась, тени кинулись подбирать ее на ощупь, женщине наступили на руку, и она вскрикнула.

Алексей сбросил свой мешок, подбежал к этим согбенным теням, воскликнул:

— Что вы! За это судят!

— Пусть судят, — исступленно ответил хриплый голос, не поймешь, мужской или женский.

— Опомнитесь! — снова крикнул Алексей.

Ему не ответили, нет. Тихо, без звука, без единого слова, кто-то ударил в живот, в спину, в лицо. Тени били Алексея куда попало, и вот в эти мгновения, когда темень прорывали вспышки ударов, он понял все до конца.

Тут, во мраке неосвещенного двора, при бледных бликах лампочек, люди зверели.

Они не видели лиц друг друга, они были неизвестны друг другу и приходили сюда, чтобы спастись от голода. Вот. От голода они рванули мешок, другой, от голода лупили Алексея, могли бы и убить — от голода, потерявшие человеческий лик в темноте.

Человек оказывался без лица, вот в чем дело. И не видел других лиц. И забывал, что он человек…

Алексей закричал что было сил:

— Стой, стрелять буду!

Это должно было подействовать. И подействовало: они метнулись в стороны, двор возле склада опустел. Лишь несколько женщин жались у дверей.

— Бедолага, — сказал чей-то жалеющий голос. Алексей только теперь почувствовал боль. Губа опухла, шатался и кровоточил зуб. Отплевываясь, получил расчет.

— Зря ты так, — сказала тетка, выдававшая деньги. — Нет вагона, где бы не порвался мешок. Это, можно сказать, по правилам положено.

Пряхин пожал плечами:

— Зачем же тогда рвать?

— Да затем, что в этот раз ни один сам не порвался.

Алексей пошел к выходу, чуть не упал, наступив на картошку, и обернулся. Женщины у растворенного склада смотрели ему вслед. Пряхин махнул рукой, чертыхнулся, наклонился и подобрал несколько картофелин. Он поднялся в отупелом, тяжелом раздумье, словно медленно решал пустяковую задачку, потом вывернул пустой карман галифе, рванул его изо всех сил и стал совать картофелины в штаны.

Они скатывались леденящими кругляками к ногам, наполняли штанину, и Алексей шептал самому себе: "Скотина! Честный человек называется, а сам, сам…" Наконец он выпрямился. Женщины все смотрели на него. Он повернулся и побежал к проходной.

Алексей брел по черным улицам один, будто он всегда, вечно был один в этом черном, пустом городе, и холодные картофелины ударялись о ногу. Он много узнал сегодня. Про голод и про людей, которые не видят лиц друг друга, а еще про себя и про то, что такой же, как все.

Он старался не думать о краже. Точнее, он выбрасывал из головы это слово. Что-то давило ему на спину, на плечи, но он разгибался и шептал: