Изменить стиль страницы

Что там говорить! Не только ученик навеки запоминает своего первого учителя, но и учитель накрепко запоминает своего первого ученика, которому он смог, в отличие от многих бестолочей, быстро и точно передать свои знания. Я оказался таким.

Я был самым маленьким, с большим отрывом от двух довольно рослых четвероклассников, да еще ходил в ботинках с галошами, потому что у ботинок отставала подметка, в серых широких шароварах, отчего низ у меня делался как бы тяжелее — в увес тонким рукам и впалой груди, прикрытым тонкой вязаной кофтой. Вид мой напоминал усеченный конус, оттого я казался еще меньше, чем был на самом деле, и вот мне-то, самому маленькому, Родион Филимонович поручил быть старостой кружка.

Я приходил раньше других, садился возле учительского стола, строго взглядывал на входивших, отмечал явки, и ко мне обращались с уважением не то что в школе. Сколько бы получил я там щелчков и насмешек не то что от десятиклассников, а даже от тех, кто постарше совсем немного или даже вовсе не старше!

Нет смысла описывать наше учение. Замечу только, что я рассказывал о фотокружке Витьке Борецкому, звал его с собой, но он с необъяснимым упрямством мотал головой, может, считал, что и без кружка все умеет? Однако скоро я начал понимать, что догнал Витьку, а потом — что решительно перегнал его. Он, например, представления не имел, что такое глубина резкости, как пользоваться экспонометром, какая разница между номерами фотобумаги.

Я обогнал Витьку, который еще недавно потряс меня, и обогнал всех в фотокружке. Поэтому, когда настало лето и многие разъехались из города, Родион Филимонович вручил мне «Фотокор», показал гвоздик, на который вешал ключ от шкафа с фотоматериалами, а вахтеру при входе во Дворец объяснил, что я староста и могу приходить в кружок самостоятельно, когда мне захочется, чтобы проявлять пленки и печатать фотографии.

* * *

Но вернемся пока назад, в начало весны, когда я, потрясенный открытием волшебства фотографии, днем и ночью помню о достойном человеке Витьке Борецком, к которому так несправедлива судьба. Потому что Вовка Крошкин продолжает бесчинствовать.

Ах, как безжалостна ревность, как несправедлива, мстительна и зла, если даже добряка Крошкина превратила в упрямо ненавидящего человека! Мельком глянув на крохотные глянцевые карточки, которые я по неосторожности показал в классе, воспевая «Лилипут» и его хозяина, Вовка придумал Борецкому смертельную кличку «сыкун».

— Что? — спросил громко Вовка, не обращаясь ни к кому. — Этот сыкун умеет фотографировать?

Конечно, Анна Николаевна очень старалась пробудить в нас благородство, да и Нинка Правдина обзывала бессовестными всех, кто вспоминал про грех Борецкого, но хитро придуманное словцо может пробить самые высоконравственные плотины. Мешок — ну тот просто повалился на парту, мальчишки дружно заржали, а девчонки прыснули в ладони так, точно хором чихнули. Даже моралистка Правдина отвернулась в сторону — значит, улыбалась.

Не смеялся один я, да еще, понятное дело, Витька, но ему, пожалуй, не о чем было думать, он просто пребывал в отчаянии — сжал кулаки, покраснел, свесил голову, — а вот я призадумался.

Что же это выходило! Ведь Крошкин злобствует из-за того, что мстит, видите ли, нашел способ бить другого человека из-за того, что я пересел к нему на парту! Ясное дело, теперь кличка пристанет к Витьке надолго, может, до самого десятого класса, и ему впору хоть в другую школу переводиться.

Но ведь я обязан Борецкому! Противноватое слово — обязан! Просто Витька совсем другой! Живет на барже, умеет грести, фотографирует, а главное, он хороший человек. Не ругался, хотя из-за моего неумения мы чуть не погибли под красным колесом парохода, не смеялся, когда я не понимал про негатив, дал сфотографировать мне первый раз в жизни.

Да чего там рассусоливать! Я должен вмешаться! Должен прижать Крошкина к стенке. Если потребуется, и по носу дать!

Но я был от рождения мирный человек, и мне не хотелось давать Вовке по носу. А кроме того, нас многое связывало. Дружба с первого класса! Мне хотелось, чтобы мой старый приятель Вовка и новый товарищ Борецкий подружились между собой. Чтобы Вовка покатался на Витькином ялике, научился фотографировать. А Витька пожал бы ему руку, и все дела. Пусть позорная кличка, изобретенная Вовкой, умрет, и Витька навсегда забудет свой нечаянный позор.

Но добиться этого должен я!

В какой-то книжке мне попалось выражение "яблоко раздора". Это когда два человека одно яблоко поделить не могут. Надо бы пополам его разрезать — оба довольны! — но каждому хочется целое яблоко заиметь. И вот они за это яблоко друг друга ненавидят, сражаются, кровь проливают. Выходило, таким яблоком между Вовкой и Витькой теперь оказался я. Раздора! Весь раздор из-за меня!

И я стал придумывать, как бы устроить так, чтобы меня поделили? А вернее, как сделать, чтобы помочь Витьке Борецкому стать нормальным человеком, без унизительных кличек, ведь еще немного, и мальчишки станут тыкать в него пальцем: "Смотрите, этот пацан…" И так далее, в том же духе.

Ох, Вовка!

А Вовка стал какой-то развязный, независимый, у него даже, кажется, глазки хищно щурились, когда он смотрел на Витьку. Меня он пропускал своим взглядом, не удостаивал внимания, не замечал.

И я решил начать с хитрости. Борецкий нечаянно помог мне набрести на нее.

Однажды он сказал мне:

— Хочешь, покажу край света?

Ну, дает! Край света!

Но Витька в моих глазах был человеком серьезным, и я не мог, не имел права насмехаться над ним. А он пояснил:

— Его видно вечером.

Мы сговорились встретиться, я наврал маме и бабушке, что иду к Витьке проявлять пленки — к тому времени мне удалось вернуть временно утраченное доверие, — и явился к барже. Витька уже ждал меня.

Чтобы увидеть край света, непременно требовалась тихая безветренная погода, как объяснил Витька, и нам фартило: стоял душноватый весенний вечер, все замерло, как во сне. По-моряцки сунув руки глубоко в карманы и подняв воротник куртки, Витька молча шел впереди. Мы двигались вдоль берега, вверх по течению реки, к излучине, где река расширялась чуть ли не втрое и как бы замирала: течение ускользало куда-то в глубину, а верхняя вода зеркально блестела.

Показалась белая лестница. Кто-то построил ее еще до революции здесь — вся она состояла из шести-семи ступеней, правда, очень широких и длинных, уходящих прямо под воду, а сбоку лестницу украшали белые перила, которые удерживали бутыльчатые, как у рояля, но только белые ножки.

Неподалеку от лестницы горел единственный фонарь, и Борецкий торжественно взял меня за руку.

— Сначала, — сказал он, — надо посмотреть на свет, прямо в лампочку.

Я уставился на фонарь, пока не зарябило в глазах.

— А теперь вперед! — скомандовал Витька.

Мы подошли к лестнице и встали на верхней ступеньке.

— Гляди! — шепнул он.

Я обомлел.

Прямо над головой свисало черное небо, усыпанное близкими звездами. Но дело в том, что это же небо было и под ногами! Мы с Витькой стояли на белом выступе, на самом краю света, у обрыва в никуда — и вверху, и внизу, без всякого перехода, без разделяющей черты, сияло звездное небо, и я отшатнулся назад, чувствуя, как обливается чем-то горячим мое сердце.

— Здорово! — выдохнул я.

Дух у меня перехватило, но умом я понимал: темное небо отражалось в черной воде, уснувшей и неподвижной, с низким и далеким противоположным берегом, небо и вода сомкнулись, образовав полусферу перед белой лестницей, мы увидели край света. Что ж, Витька оказался прав. И мне показалось, подсказал путь к сердцу Крошкина, человека в душе доброго и впечатлительного.

На другой же день я остановил Вовку в конце коридора, чтобы не засек Борецкий, и как ни в чем не бывало сказал ему:

— Могу показать край света.

— Я тебе покажу! — не понял Вовка.

Вовка сопел носом, недоверчиво оглядывал меня, не зная, как понять мое предложение: возвращение дружбы, перемирие, попытка исправиться?.. Его, наверное, подмывало сказать мне какую-нибудь чепуху, отказаться, повернуться спиной или еще что-нибудь в таком же роде, но Вовка был добрым пацаном — это проверила жизнь.