СТИХИ, ПЕТУХИ И ДЕМЕНТИЙ-ДЁМУШКА
И вот, отлично понимая, что, пока дождь не перестанет, мне отсюда не сбежать, я решил и сам заняться чем-нибудь полезным. Я взвёл объектив и щёлкнул петуха с курами. Но снимок наверняка не получился. Очень уж всё занавесило дождём. Я вздохнул, отнёс и положил фотоаппарат на старое место, под подушку, а потом опять выглянул во двор.
И тут в голове у меня стали сами по себе складываться стихи.
Я давно заметил за собою такое свойство, что как загорюю или сильно обрадуюсь чему-нибудь, так сразу у меня в голове — или стихи, или даже сказки. А если горя нет и никакой радости нет, то и стихов и сказок тоже нет.
Теперь я загрустил сильно и поэтому прямо с порога избушки сказал:
— Куд-куда? — встрепенулся петух и глянул на меня вторым глазом.
Ободрённый вниманием, я продолжил:
— Я бы поплыл! — ответил тоненьким голоском петух и хихикнул.
Он хихикнул, а я как стоял, так и замер.
Я даже вздрогнул и ощупал голову: в порядке ли она у меня, бедная? Вдруг в этакой сырости я простыл и теперь мне мерещатся хихикающие петухи?
— Хи-хи… — совсем уж по-глупому хихикнул я сам, да тут петух подпрыгнул: «Ах! Кудах!», куры взлетели, и всех с крыльца как ветром сдуло.
Веник зашевелился, пополз, упал, дверь в доме приоткрылась, и там, в притворе, блеснули чьи-то хитренькие глаза, а потом появился знакомый светлый хохолок.
— Ну, Дёмушка, — взялся я за сердце, — ну, Дёмушка… Ох и напугал ты меня.
— Я не пугал. Я стишки слушал. Ты какому их Пете рассказывал? Вот этому, что ли? Так он у нас не Петя, он Спиря.
А ещё его можно называть Спиридонычем. Только стишки ему всё равно незачем. Ему всего важней овёс да пшеница.
Мальчик приоткрыл дверь шире, насмешливо глянул на петуха. Перепуганный, Спиридоныч всю свою гвардейскую стать растерял, бегал теперь по коровьему хлеву, по соломе и всё ещё заполошно вскрикивал.
Я тоже смущённо развёл руками, а Дёмушка засмеялся:
— Ты стишок-то лучше мне расскажи. Я стишки тоже сочиняю. Я счас…
Он повернулся, куда-то там в доме сбегал и вышел на крыльцо с тяжёлою кринкой в руках. На самой голове у него — отцовский пиджак шалашиком, из-под этого шалашика выставляются голые коленки. С крыльца он шагнул прямо в лужу под ливень, и тут я, не разбирая, где глубоко, где мелко, бросился к нему.
Но кринку мне Дёмушка не отдал:
— Прольёшь. Мамка целой велела до избушки донести.
А в избушке сказал:
— Ишь ты, и тут море. Значит, стишок твой правильный. Давай вот, пей топлёное молоко, опрастывай посудину, мы её подставим туда, где капает.
И я всё молоко — целый литр, а возможно, и больше! — выпил, и мы поставили кринку на пол, в то место, куда капало.
— Сыт? — очень серьёзно поглядел Дёмушка на мой живот, и я тоже очень серьёзно живот погладил.
— Не только сыт, а даже настроение улучшилось. Сначала испортилось, а вот теперь улучшилось.
Дёмушка влез на бараний тулуп, свесил с лавки ноги, хлопнул по тулупу ладошкой:
— Тогда садить и рассказывай.
Я задумался, заложил руки за спину.
Я обошёл вокруг кринки, глянул, как шлёпаются в неё частые капли, глянул на Дёмушку, который, посмеиваясь, ждал моего стишка, и вот остановился и решительно сказал:
Тут у меня заело. Заело, как иголку на грампластинке. Я заходил по избушке, заприговаривал:
— А с товарищем… А с товарищем…
— А с товарищем ВДВОЮХ! — подсказал мне Дёмушка и заулыбался. — Вот! Раз мы вместе сочинили такой стишок, то теперь мы товарищи и есть. Хочешь, я тебе тоже что-то хорошее расскажу?
Он поманил меня к себе на лавку и заставил глянуть в исхлёстанное дождём оконце:
— Только не туда смотри, где берёзы, а гляди дальше, за самую деревню.
ЗА ОКОНЦЕМ, ЗА ДЕРЕВНЕЙ
Я прижался носом к прохладному стеклу, но ничего за деревней, кроме дождевой мглы, не увидел. Правда, за этою мглой, за пасмурным и словно бы дымным полем как будто бы что-то синело, что-то громоздилось под низкими тучами, и я прямо так и сказал:
— Как будто бы что-то виднеется. Не то лес, не то гора.
— Правильно! — обрадовался Дёмушка. — Там и лес, и гора, и гремучие сосны.
— Дремучие, наверно?
— Нет, гремучие! Там отдыхает гром, когда ему нечего делать. Если нет грозы, он спит там на ветках.
Мальчик сложил обе ладони, прижал их к щеке и показал, как спит на ветках гром.
Дёмушка и глаза прикрыл, и носом посопел, будто бы уснул, а я засмеялся:
— Придумал? Сам?
— Ничего не сам, а папка. И даже не папка, и даже никто, а так оно и есть по правде. Гром, знаешь, что ещё там делает?
— Клад сторожит, — быстро сказал я. — У вас тут все только про клады и говорят. Но говорить-то говорят, а на деле получается всего лишь…
И я кивнул на хмурое оконце. Но Дёмушка даже приобиделся:
— Клад есть! Клад настоящий! Его только взять надо уметь. Ты знаешь, как взять?
И вновь я пожал плечами, а Дёмушка встал на мохнатый тулуп коленками и весь так и устремился ко мне:
— То-то и оно-то. Вот лучше послушай-ка!
Вот с такой вот с песенкой, с такими конями и добывают клад! — уверенно сказал Дёмушка и добавил: — В том кладе старинных червонцев полно, а главное — золотое яичко. В яичке — жар-птенчик. Яичко раскокаешь, жар-птенчика поймаешь, и будет он у тебя всегда жить-поживать, как маленькое солнышко. На дворе дождь, а у тебя солнышко. На дворе метель, а у тебя всё равно солнышко, да ещё и чирикает… Правда, славно?
И Дёмушка вновь уставился во все глаза на меня, а я этак невзначай повёл по-за собою рукой по лавке и наткнулся на фотоаппарат. Наткнулся и чуть не подпрыгнул: «Батюшки! Так вот где он меня, снимок-то замечательный, ждёт, вот где! В гремучем лесу, в Дёмушкином кладе. Клады всегда, во все времена водились, их и теперь ещё удачливые люди открывают, так почему бы и нам с Дёмушкой не открыть?»